Сколько ей теперь лет, я не берусь определить. Мне никогда не приходилось видеть женщин, у которых над головой свистели пули, — женщин, которых секли. Трудно судить по лицу, сколько лет человеку, пережившему такие минуты!
Она говорит, что ей тридцать пять лет, но какая же она была бы пятидесятилетняя женщина, если бы не говорила, что ей тридцать пять.
На Сахалине про нее ходит масса легенд. Упорно держится мнение, что это вовсе не «Золотая ручка». Что это «сменщица», подставное лицо, которое отбывает наказание — в то время как настоящая «Золотая ручка» продолжает свою неуловимую деятельность в России.
Даже чиновники, узнав, что я видел и помню портреты «Золотой ручки», снятые с нее еще до суда, расспрашивали меня после свидания с Блювштейн:
— Ну, что? Она? Та?
— Да, это остатки той.
Ее все же можно узнать. Узнать, несмотря на страшную перемену.
Только глаза остались все те же. Эти чудные, бесконечно симпатичные, мягкие, бархатные, выразительные глаза. Глаза, которые «говорили» так, что могли даже отлично лгать.
Один из англичан, путешествовавших по Сахалину, с необыкновенным восторгом отзывается об огромном образовании и «светскости» «Золотой ручки», об ее знании иностранных языков. Как еврейка, она говорит по-немецки.
Но я не думаю, чтобы произношение «беньэтаж», вместо слова «бельэтаж», — говорило особенно о знании французского языка, образовании или светскости Софьи Блювштейн. По манере говорить — это простая мещаночка, мелкая лавочница.
И, право, для меня загадка, как ее жертвы могли принимать «Золотую ручку» — то за знаменитую артистку, то за вдовушку-аристократку.
Вероятно, разгадка этого кроется в ее хорошеньких глазках, которые остались такими же красивыми, несмотря на все, что перенесла Софья Блювштейн.
А перенесла она так же много, как и совершила.
Ее преступная натура не сдавалась, упорно боролась и доказала бесполезность суровых мер в деле исправления преступных натур.
Два года и восемь месяцев эта женщина была закована в ручные кандалы.
Ее бессильные, сохнувшие руки, тонкие, как плети, дряблые, лишенные мускулатуры, говорят вам, что это за наказание.
Она еще кое-как владеет правой рукой, но, чтоб поднять левую, должна взять себя правой под локоть.
Ноющая боль в плече сохнувшей руки не дает ей покоя ни днем, ни ночью. Она не может сама повернуться с боку на бок, не может подняться с постели.
И, право, каким ужасным каламбуром звучала эта жалоба «Золотой ручки» на сохнувшую руку.
Ее секли, и, — как выражаются обыкновенно господа рецензенты, — «воспоминание об этом спектакле долго не изгладится из памяти исполнителей и зрителей». Все — и приводившие в исполнение наказание и зрители-арестанты — до сих пор не могут без улыбки вспомнить о том, как «драли Золоторучку».
Улыбается при этом воспоминании даже никогда не улыбающийся Комлев, ужас и отвращение всей каторги, страшнейший из сахалинских палачей.
— Как же, помню. Двадцать я ей дал.
— Она говорит, — больше.
— Это ей так показалось, — улыбается Комлев, — я хорошо помню — сколько. Это я ей двадцать так дал, что могло с две сотни показаться.
Ее наказывали в девятом номере Александровской тюрьмы для «исправляющихся».
Присутствовали все, без исключения. И те, кому в силу печальной необходимости приходится присутствовать при этих ужасных и отвратительных зрелищах, и те, в чьем присутствии не было никакой необходимости. Из любопытства.
В номере, где помещается человек сто, было на этот раз человек триста. «Исправляющиеся» арестанты влезали на нары, чтобы «лучше было видно». И наказание приводилось в исполнение среди циничных шуток и острот каторжан. Каждый крик несчастной вызывал взрыв гомерического хохота.
— Комлев, наддай! Не мажь.
Они кричали то же, что кричали палачам, когда наказывали их.
Но Комлеву не надо было этих поощрительных возгласов.
Артист, виртуоз и любитель своего дела, — он «клал розга в розгу», так что кровь брызгала из-под прута.
Посредине наказания с Софьей Блювштейн сделался обморок. Фельдшер привел ее в чувство, дал понюхать спирта, — и наказание продолжалось.
Блювштейн едва встала с «кобылы» и дошла до своей одиночной камеры[1].
Она не знала покоя в одиночном заключении.
— Только, бывало, успокоишься, — требуют: «Соньку-Золотую ручку». — Думаешь, — опять что. Нет. Фотографию снимать.
Это делалось ради местного фотографа, который нажил себе деньгу на продаже карточек «Золотой ручки».
Блювштейн выводили на тюремный двор. Устанавливали кругом «декорацию».
Ее ставили около наковальни, тут же расставляли кузнецов с молотами, надзирателей, — и местный фотограф снимал якобы сцену заковывания «Золотой ручки».
Эти фотографии продавались десятками на все пароходы, приходившие на Сахалин.
— Даже на иностранных пароходах покупали. Везде ею интересовались, — как пояснил мне фотограф, принеся мне целый десяток фотографий, изображавших «заковку».
— Да зачем же вы мне-то столько их принесли?
— А для подарков знакомым. Все путешественники всегда десятки их брали.
Эти фотографии — замечательные фотографии. И их главная «замечательность» состоит в том, что Софья Блювштейн на них «не похожа на себя». Сколько бессильного бешенства написано на лице. Какой злобой, каким страданием искажены черты. Она закусила губы, словно изо всей силы сдерживая готовое сорваться с языка ругательство. Какая это картина человеческого унижения!
— Мучили меня этими фотографиями, — говорит Софья Блювштейн.
Специалистка по части побегов, она бежала и здесь со своим теперешним «сожителем» Богдановым.
— Но уже силы были не те, — с горькой улыбкой говорит Блювштейн, — больная была. Не могу пробираться по лесу. Говорю Богданову: «Возьми меня на руки, отдохну». Понес он меня на руках. Сам измучился. Сил нет. «Присядем, — говорит, — отдохнем». Присели под деревцем. А по лесу-то стон стоит, валежник трещит, погоня… Обходят.
Бегство «Золотой ручки» было обнаружено сразу. Немедленно кинулись в погоню. Повели облаву.
Один отряд гнал беглецов по лесу. Смотритель с тридцатью солдатами стоял на опушке.
Как вдруг из леса показалась фигура в солдатском платье.
— Пли!
Раздался залп тридцати ружей, но в эту минуту фигура упала на землю. Тридцать пуль просвистали над головой.
— Не стреляйте! Не стреляйте! Сдаюсь, — раздался отчаянный женский голос.
«Солдат» бросился к смотрителю и упал перед ним на колени.
— Не убивайте!
Это была переодетая «Золотая ручка».
Чем занимается она на Сахалине.
В Александровском, Оноре или Корсаковском, — во всех этих, на сотни верст отстоящих друг от друга, местечках, — везде знают «Соньку-золоторучку».
Каторга ею как будто гордится. Не любит, но относится все-таки с почтением.
— Баба — голова.
Ее изумительный талант организовывать преступные планы и здесь не пропадал даром.
Вся каторга называет ее главной виновницей убийства богатого лавочника Никитина и кражи пятидесяти шести тысяч у Юрковского. Следствие по обоим этим делам дало массу подозрений против Блювштейн и — ни одной улики.
Но это было раньше.
— Теперича Софья Ивановна больны и никакими делами не занимаются, — как пояснил ее «сожитель» Богданов.
Официально она числится содержательницей квасной лавочки.
Варит великолепный квас, построила карусель, набрала среди поселенцев оркестр из четырех человек, отыскала среди бродяг фокусника, устраивает представления, танцы, гулянья.
Неофициально…
— Шут ее знает, как она это делает, — говорил мне смотритель поселений, — ведь весь Сахалин знает, что она торгует водкой. А сделаешь обыск, — ничего, кроме бутылок с квасом.
1
Теперь телесные наказания для женщин отменены законом. Это было одно из последних (Прим. авт.).