Изменить стиль страницы

– Ярость, – согласилась жена. – Я опишу Зевсу. Скажу, что ты долго размышлял над карой, пока выбрал самую суровую.

Геката не сдержалась – выпустила в зал еще один острый смешочек.

Да уж – куда суровее. Настолько, что Зевс вскоре сам его и отменит. Когда весь Олимп лишится сна. Когда смертные, не могущие заснуть, начнут отчаянно взывать к Громовержцу.

– Пять дней? – спросила Персефона задумчиво. – Как ты полагаешь, мой царь?

– Полагаю, что больше.

Гипнос, конечно, невеликого ума, но Нюкте хватит разума сунуть чашку сына какому-нибудь из многочисленных внуков. И приказать плескать вкривь и вкось – чтобы смертные спали через одного.

Из угла метнула задумчивый взгляд Мнемозина-Память – и я вспомнил сон, в котором шел между скал, усеянных белыми перьями.

Во сне они вновь мешались с черными. Причудливыми фигурками в играх смертных – воинами, одетыми в белые и черные гиматии – усеяли серые скалы.

Белые крылья, черные крылья…

Белые убрались с пути, сложены и прижаты к спине, подрагивают в такт каждого шага, с мнимой скорбью: «А я теперь наказанный!»

Черные крылья прозвенели через полгода, в разгар весны.

* * *

Весенние дни с зимними играли взапуски. Перебрасывались погодой туда-сюда. Менялись – инеем, легкими серебристыми дождями, острым запахом свежести, первыми листьями. Деметра была рассеянна, или Персефона устала, – но на поверхности ростки травы серебрились по утрам от заморозков. Лужи позванивали льдинками, а женщины были холодны, как губы Таната – если верить взглядам молодых теней.

Подземный мир проводил Владычицу и нахохлился старым филином. Первый месяц сидел, не ухал, хмуро ворочался во мраке. Второй месяц (новый выводок щенят у волков Гекаты – и то прошел незамеченным) дремал, вяло посматривая огненно-черные сны.

На третий месяц мир оживился, налившись предвкушением. По миру прокатились вести с поверхности. Заглушили даже то, как Гипнос исполнял свои обязанности.

Белокрылый исполнял на славу. Каждый вечер он с трагической миной покидал подземный мир на своих двоих – ногах, не крыльях. Каждый вечер неизменно выдумывал новое: то пытался запрячь в колесницу своих сыновей, то стенал перед Танатом: «Чернокрыл, ты брат или кто?! Подбрось!», то старался напроситься на одну колесницу с матерью. Если напроситься не получалось – начинал стенать еще более громко («О, как я наказан! О, суровость Владыки! О, мои крылья! О, будет ли предел моим мукам?!»). Потом совал свою чашку Морфею или еще кому-нибудь из сыновей, нырял в сень ближайшего раскидистого дерева и наглейшим образом предавался безделью.

Как сыновья Гипноса справляются с делом отца – было видно по множеству сонных теней у моего трона. Подземные сперва даже выбирались посмотреть на поверхность, честно каждый раз описывали: «Сегодня опять подрались. Победил Онир со своим жезлом, только они в пылу боя половину чаши-то на себя пролили!», «Готовенько дело! Даже до середины Эллады не дотащили, уронили в море. Вот Владыка Посейдон выспится! Рыбаки рыбу сонную хватают, кому повезло – еще и нереид…» Потом перестали выбираться, начали гадать: скоро ли Зевс попросит сурового брата проявить милосердие к провинившемуся подданному. Громовержец отмалчивался (как-то нехорошо отмалчивался), Гермес тоже ничего нового не говорил.

– Гипнос, Владыка? Нет, про Гипноса отец ничего… у него сейчас новое: за Гераклом присматривает, не нарадуется! Сынок, понимаешь, и Авгию конюшни прочистил, и с вепрем сладил, и попутно дров успел наломать. Вот отец и посматривает. Ну, так, еще сидит с теми цепями, которыми его повязали. Нет, ничего не говорит. Так, сидит, поглаживает, под нос бормочет. Что бормочет, Владыка? «Хорош молот у Гефеста», – вот что бормочет. И усмехается. Да нет, просто усмехается, больше ничего не говорит.

Каждый раз, как я слышал это «усмехается» – по хребту тонкой ледяной змейкой ползло опасение: брат все-таки – дальновидец, что, если он сумел понять…

Так вот, на третий месяц я окончательно перестал слышать об усмешках Зевса. Да и о чем-либо другом – за потрясающей новостью: Адмет умирает! Новость гуляла по миру, уперев руки в бока, ломилась в дворцы, сочилась с поверхности с чудовищами и тенями. Адмет, Адмет, Адмет, срок, срок…

Редко бывает так, чтобы кончина смертного, пусть и басилевса, вызывала столько толков. Даже если басилевс – любовник Аполлона (мало ли у Сребролукого смазливых мальчиков в свите!). Даже если Мусагет просил Мойр пощадить своего любимчика (опять же – в пылу страсти чего только не сделаешь, а неумолимость Мойр известна всем – от олимпийца до последнего сатира).

Переполох вызвал ответ Мойр: Пряхи внезапно согласились сохранить жизнь Адмету, если он найдет себе добровольную замену к положенному времени.

Положенное время надвигалось с каждым днем: Сизифовым валуном толкало смертного басилевса в спину. Гермес говорил: на Олимпе так и не могут понять, с чего бы это Мойры так расщедрились. Передавал: олимпийцы с уважением посматривают на Мусагета, снискавшего особую милость Прях.

Сплетничал: Афина возмущается. Как вообще можно поменять нити? Артемида поссорилась с Промахос из-за братца. Дионис с Аресом заключают ставки – кто прибежит умирать за Адмета-басилевса.

Мойры молчат. То есть, нет: назначили день, назначили час. Вот теперь уже точно молчат.

Спорят, наверное. На новый гиматий. Или на дары щедрого Аполлона.

Кто добровольно спустится за юного Адмета в мрачное царство Аида? Вплывет тенью под своды Запирающего Двери? Променяет цветущую жизнь на запах асфоделей?!

Новость распутной девкой гуляла по миру, сперва быстро, потом тяжко, медленной поступью. Новость беременела и на ходу рождала вопросы.

Бесконечные вопросы, сливающиеся в один: кто? кто?!

Подземные, вообще-то, азартны не хуже прях. Спорили до пены, до бешенства и потасовок. Приходили к царю разбираться в обиде на подстроенные противниками пакости: «Владыка… она мне все крыльцо коровьим навозом завалила! Нет, вот откуда взяла-то столько?!» Закладывали жертвы умерших или стада быков, у кого что было, перешептываясь в нетерпении: когда уже… кто уже…

В назначенный день в зал судейств в свиту набились те, кто там обычно и не состоял. Шепотки юркими ящерицами скользили вдоль стен, и в них повторялось все то же: кто? ну, кто? Ведь кто-то же – будет?

– Будет, говорю тебе, Эрида, обязательно будет! Эти смертные такие странные, друг за друга помирают…

– М-м, не знаю… вот, Мегара говорила, что во всем дворце таких не найдется.

– Ха, да что ты Мегару слушаешь, ты меня слушай: этот Адмет точно кого-нибудь уломает!

Но Эрида уже не слушает Эмпусу. Эрида плавно, на цыпочках отплывает к Мегаре: нужно же сообщить, что про нее тут говорили! Сеять раздор не приедается.

А мормолики взяли в кольцо Гекату и пытаются выжать из Трехтелой какую-никакую мудрость:

– Я думаю, это непременно будут родители. Мать или отец ведь не откажутся умереть за сына? Или вот слуги еще…

Трехтелая окатывает молоденьких спутниц полной таинственности улыбкой, и тонкая ткань на лицах колышется, скрывая насмешливые взгляды.

– В бою? Посреди бедствия? Да. Но сойти в наш мир добровольно, пусть даже и за сына… О, они оплачут его. Конечно, они будут горько плакать. Но ведь у них же не единственный сын. И обеспеченная сытая старость. А слухи про ласку нашего Владыки распространились по поверхности так широко, что к нам почему-то никто не хочет по доброй воле…

Шепотки перелетают из ушей в уши, порхают с губ на губы, и угомонить их может только появление в свете факелов Гермеса с той самой тенью, которую так ждали.

Гермес рад появиться: с озадаченным и чуть смущенным видом, который обозначает, что и он продул кому-то из подземных крупный спор с этой историей.

Входит медленно, давая рассмотреть, что ведет с собой женщину – тень, понурившую голову так, что не увидать лица. Все, кто ставил на мужчин, потухают, зато вторая часть свиты вытягивает шеи… ну… мать? нянька? старая, истомленная болезнями рабыня?