Почему же она вышла за него, а не за кого-либо другого? О, лишь потому, что страстно полюбила падчерицу — дочь маркиза; человек этот был вдовцом, вдовцом с очаровательным ребенком, девочкой, которой едва исполнилось четырнадцать, итальяночкой из Мадрида (мать ее была испанкой) с круглой головкой ангела Мурильо[36], большими, влажными и сияющими черными глазками, гранатовым ротиком, и в глазах и улыбке — любящая, детская, стихийная радость солнечных стран.
Вдовец боготворил ее и дурно воспитал, осыпая галантными знаками внимания, какие расточают свои дочерям престарелые жуиры. Девочка, так часто аплодировавшая певице в театральных ложах, воспылала страстью к диве. Малышка обладала довольно красивым голосом и лелеяла мечту брать у Ла Барнарины уроки пения; а когда ей было отказано в этой прихоти, фантазия превратилась в тираническое желание, одержимость, навязчивую идею; маркиз сдался и в один прекрасный день привел дочь к певице — чистота намерений оправдывала подобный демарш, хотя Ла Барнарина вращалась, как равная, в среде аристократии русской и венской, первых в Европе. Отец ожидал отказа, но малышка, с ее полудетской миловидностью, полувластными манерами маленькой инфанты, полунежными ласками влюбленной менины развлекла, очаровала и покорила диву.
Росария стала ее ученицей. Теперь она была ее падчерицей.
Через десять месяцев после первого знакомства правительство вызвало маркиза в Милан, чтобы назначить его атташе при далекой дипломатической миссии, не то в Смирне, не то в Константинополе; он собирался взять с собой дочь. Ла Барнарина этого не ожидала. С приближением отъезда она чувствовала, как холод ложился на сердце — расставание было непредставимо, дитя стало частью ее, ее душою и плотью. Ла Барнарина, холодная и неприступная, нашла свой путь в Дамаск, и все отвергнутые ею ныне и прежде любовники торжествовали победу отмщения.
Ла Барнарина была матерью, не будучи женой: непорочная дева, она хранила священный сосуд своих бедер запечатанным; в плоти ее возжигало страсть дитя чужих чресел.
Росария тоже рыдала, и маркиз, раздраженный обществом двух плачущих в объятиях друг друга женщин, терял терпение и спокойствие, тушевался, не находя никакого выхода из создавшегося положения или, скорее, колеблясь и не зная, какое предложить лекарство.
— Ах! Папа, что же делать? — задыхалась Росария.
— Да, маркиз, что делать? что делать, маркиз? — откликалась оперная певица, обнимая молодую девушку.
И тогда маркиз, простирая ладони добродетельным жестом Кассандры, аранжировал развязку.
— Мне думается, дорогие дети мои, решение есть…
И внезапно, как гром оваций, подлинный салют, бальзам на сердце несчастной актрисы:
— Оставьте сцену! станьте моей женой!
И она, это пылкое и страстное создание, красавица и миллионерша, вышла за него. Покинула оперу, публику, триумфы, успехи в расцвете таланта и юности; звезда стала маркизой, и все ради Росарии — той Росарии, которую она ждет, вся дрожа от нетерпения в углу этого высокого окна, вся белая в белых своих кружевах и бархате, в несколько театральной позе, словно новая Джульетта, ждущая своего Ромео!
— Ромео! — беззвучно шепча имя Ромео, Ла Барнарина бледнеет.
В шекспировской драме Ромео умирает, и Джульетта не в силах пережить смерть возлюбленного: души их соединяются, покидая тела в брачной сени гробницы. Но Ла Барнарина, русская и дочь мужика, суеверна — и злится на себя: зачем ей только невольно вспомнился Ромео!
Увы, Росария страдает, очень страдает. С тех пор, как уехал отец, бедная малышка изменилась, даже сильно изменилась: черты увяли, губы, раньше такие красные, стали лиловатыми, под глазами, под тенью ресниц, как расплывчатые пятна гуаши, проступили темные круги, исчез легкий запах малины, свойственный здоровому дыханию юности. И все же она как никогда ласкалась, обнимала, выпрашивала поцелуи.
Наконец, видя это восковое личико с неожиданно ярким румянцем на скулах, лихорадочно горящие глаза и лиловый рот, Ла Барнарина встревожилась.
— Ничего страшного, дорогая! — улыбнулась девочка.
Ла Барнарина обратилась к докторам.
Заключение было недвусмысленным — смертный приговор для матери, тайна для Росарии: «Вы слишком любите этого ребенка, мадам, и этот ребенок приучился чрезмерно любить вас; вы убиваете ее своей лаской».
Ла Барнарина поняла. В одночасье она отлучила Росарию от поцелуев и объятий; набравшись мужества, ходила по врачам, знаменитым и неизвестным, эмпирикам и гомеопатам. Все они только качали головами, и лишь один любезно подсказал средство: бокал теплой крови только что убитого теленка. Пить сейчас же, в ту же минуту, как чахоточные, до рассвета, прямо там, на скотобойнях.
Вначале маркиза сама повела дитя на бойню. Но спертый дух крови, зловоние шпарилен, рев и мычание гибнущих животных, запахи резни и смерти наполнили ее страхом, ужасом сжали сердце. Она не могла это выносить.
Росария, менее нервная, храбро опустошила бокал теплой крови.
— Это красное молоко густовато на мой вкус, — сказала маленькая испанка.
Теперь девочку сопровождала гувернантка: каждое утро, между пятью и шестью, к черту на кулички, на рю де Фландр, на бойни: разделочная камера № 6.
И пока молоденькая девушка спускается в эту бездну, где на пламени смолы кипятится вода в фарфоровых баках, Ла Барнарина, вся трагическая, в бархате и кружевах, стоит у окна большого зала, прижимая лоб к стеклу, а рядом умирают звезды нарциссов, ледяные тюльпаны и величественные белые ирисы; стоя там в несколько театральной позе, она обводит взглядом двор и по-прежнему пустынную улицу за решеткой, и тоска поднимается в глубинах ее существа при мысли, что первый поцелуй ее возлюбленного ребенка, когда девочка вскоре вернется домой, будет отдавать легким душком крови… тем слабым запахом, что заставил ее упасть в обморок на рю де Фландр — запахом, который, как ни странно, совсем не кажется ей отвратительным, напротив… на теплых губах Росарии.
Мэнли Уэйд Уэллман
Нескончаемый ужас *
Эта кипа бумаг заинтересовала меня сразу. Я обнаружил ее под старым полом в заброшенной хижине, который разбирал, чтобы развести огонь. В ее стенах я нашел приют и согрелся у костра, а теперь обнаружилось и развлечение. Можно было позабыть о ночи снаружи, пурге и промерзшем лесе, где я заблудился, а заодно и о странном бородаче в лохмотьях, встреченном на опушке. Иностранец, не иначе. Он что-то там бормотал о проклятых местах, а еще от него ужасно разило чесноком.
Усевшись на сломанный стул у очага, я разгладил на колене пронумерованные выцветшие листы.
Главной находкой было что-то вроде книжицы в мягкой обложке формата старого бульварного романа. Как наяву, по сей день вижу гибкий, вылинявший переплет, красноватый в неверном свете огня, и длинное название, набранное затейливыми заглавными литерами разной высоты:
ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ ОБ ОТВРАТИТЕЛЬНО-КРОВАВЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЯХ И. СТЭНЛАСА, СЕРЖАНТА АРМИИ США, А ТАКЖЕ О ПРЕДАНИИ ЕГО ВОЕННОМУ ТРИБУНАЛУ И КАЗНИ.
Под этим манящим заголовком красовался жирный оттиск с деревянной гравюры — мужская фигура в полный рост. Я поднес книжицу поближе к огню, чтобы рассмотреть.
Первым делом мое внимание привлекла одежда. Такую форму носила американская кавалерия в конце девятнадцатого века: блестящие сапоги со шпорами, панталоны с лампасами, короткая драгунская курточка и круглая шапочка с козырьком. Судя по трем шевронам на рукаве, передо мной был сержант. Взгляд упал на маленькие буковки под изображением: «Сержант Стэнлас, согласно рисунку автора», и еще ниже: «Отпечатано в частной типографии, 1848, цена 10 центов».
— Десять центов!
Значит, это все же бульварный роман, недаром их когда-то прозвали «десятицентовыми». Бульварный роман с невероятно захватывающим сюжетом? На память пришли такие сногсшибательные книжки, как «Кровавый пир», «Демон-парикмахер с Флит-Стрит», «Тайна Серой башни» и другие. Я снова пригляделся к обложке.
36
…Мурильо — Б. Э. Мурильо (1618–1682), ведущий испанский живописец эпохи барокко, известный как картинами на религиозные темы, так и портретами и изображениями уличных сценок.