Изменить стиль страницы

В течение многих дней и ночей его мучимый бредом организм бессознательно боролся со смертью. Жар вырывал из него крики, мольбы, призывы, приводившие в ужас всех приближавшихся к нему; они заставляли бледнеть женщину, неподвижно стоявшую у его изголовья. Иногда, мучимый своими видениями, раненый выкрикивал ругательства, проклятия, какие-то настолько странные обвинения, что встревоженная Аглая шла проверять, хорошо ли закрыты окна и двери, чтобы, по крайней мере, слуги ничего не услышали.

Но иногда задыхающийся умоляющий голос обращался к невидимому призраку, которого он называл Жюдит, взывая к нему с такой страстной, раздирающей душу любовью, что слезы градом катились по щекам его молчаливой сиделки.

Она только еще сильнее сжимала его пылающую ладонь. А временами она затыкала себе руками уши, чтобы только ничего не слышать.

Тогда Понго, не покидавший его постели ни днем, ни ночью, ласково брал ее за руку и отводил в соседнюю комнату, где усаживал ее в кресло.

– Плохие крики! Опасно! Злые духи. Женщине опасно их выслушивать, – говорил он.

Винклерид и индеец бурей примчались через двенадцать часов после того, как Жиль упал под ударами убийц. Уже на заре Поль де Баррас появился у Лекульте и сообщил ему адрес раненого, а затем поскакал в Версаль предупредить близких бретонца. Он нашел там мадемуазель Маржон, которая зарыдала и бросилась в церковь, забыв при этом надеть даже шляпку. Он нашел там Понго, не произнесшего ни слова, но посеревшего от горя. Наконец, он нашел Винклерида, который был так взбешен, что едва не задушил его, торопясь все узнать как можно быстрее.

Баррас привел Винклерида и Понго в Эрмитаж именно в тот момент, когда оттуда выходил герцог Шартрский, который находился в это время в замке Баньоле и был извещен Аглаей о случившемся.

– Я вам советую, господа, ждать, – сказал он, узнав швейцарца с первого взгляда. – Врачи находятся подле вашего друга.

Затем, обратившись к Баррасу, завсегдатаю Пале-Рояля, он заявил ему:

– Я надеюсь, виконт, что вы объяснили господам, что я нисколько не причастен к этой подлой ловушке, устроенной вашему другу. Я направляюсь к лейтенанту полиции Ленуару и потребую у него, чтобы он пролил свет на это печальное событие. Я буду полностью удовлетворен лишь только после того, когда истинный виновник окажется за решеткой…

– Монсеньер, – прервал его Ульрих-Август, – я думаю, что, имею право выступать от имени шевалье де Турнемина. Я умоляю Ваше королевское Высочество ничего этого не делать. Это причинит господину Ленуару большие затруднения и заботы, но он никогда не сможет обнаружить истинного виновника.

– Как это так? Вы хотите сказать, что…

– Что этот истинный виновник находится вне пределов досягаемости, потому что он слишком высокопоставленное лицо? – спросил Баррас, внимательно наблюдавший за озабоченным выражением лица швейцарца. – Со своей стороны, я бы охотно в это поверил.

Филипп Орлеанский смерил взглядом обоих, покачал головой:

– Понимаю. Тогда начнем с того, что удовольствуемся этим плутом Бозиром. Вы ничего не имеете против, Баррас?

Провансалец засмеялся:

– Конечно, ничего. Но и на этот раз ваша светлость потерпит фиаско. Я знаю этого мошенника. Он уже давно смылся, не ожидая развязки.

– Ну что же! – вздохнул принц. – Нам остается лишь надеяться, что раненый не умрет и сможет нам все рассказать. Он наверняка узнал главаря убийц. Об этом же говорил молодой человек, который его спас. Правда, он говорит, что не понял имени, которое произнес шевалье.

Жан-Никола Корвизар и Филипп Пеллетан, выходившие в этот момент из комнаты, прервали их разговор. За ними шла госпожа де Гунольштейн.

И лица всех троих были так озабочены и серьезны, что у всех присутствующих больно сжалось сердце.

– Ну, что там? – спросил герцог.

– Нужно ждать, монсеньер, – ответил Пеллетан. – Мы делаем все возможное, но жизнь пациента в руках Божьих. Его молодость и крепкое сложение – вот лучшее оружие.

Понго молча вошел в комнату. Он долго смотрел на Жиля, а затем при баронессе, округлившей от удивления глаза, он снял свой парик, обнажив бритый наголо череп с длинной черной прядью на верхушке, расстегнул рубашку, достал висевший на груди маленький черный кожаный мешочек, с которым он никогда не расставался. Там хранился его заветный личный талисман. Он повесил его на шею больного.

– Я останусь здесь с господином Кречетом, – высокомерно заявил он ошеломленной женщине. – Я останусь здесь, пока Великий Дух решит, будет ли жизнь или смерть. Если это смерть, то она пройдет и через тело Понго.

Затем, подогнув ноги, с прямым, словно ружейный ствол, торсом, скрестив на груди руки, он начал это нескончаемое ожидание, прерываемое лишь на очень непродолжительное время.

Присутствие ирокеза произвело сильное впечатление на всех слуг дома, из-за этого вокруг комнаты больного царило нечто вроде священного страха. Аглая же скоро привыкла к этой неподвижной статуе, словно отлитой из бронзы, похожей на охранного божка, отпугивающего приближающуюся смерть. Они проводили один подле другого долгие часы, не произнося ни единого слова, поскольку Понго умел делать тишину многократно красноречивее длинных речей, и молодая женщина чувствовала исходящую от него силу.

А Винклерид совсем исчез с самого первого дня, ограничившись лишь тем, что сообщил госпоже де Гунольштейн, что будет отсутствовать в течение нескольких дней. Больше его не видели.

Однажды ночью, когда Жиль сопротивлялся наплывавшему на него ужасающему сну и с такой силой метался в постели, что даже Понго не в состоянии был его удержать, как-то внезапно осаждающие его пылающее сознание демоны исчезли. Их огромные темные гримасничающие глаза вдруг остановились, сверкающий взгляд, проникая прямо в душу, принес ему глубокое облегчение. Как будто его разум освободился от невыносимой тяжести страдающей плоти, его душа воспарила над ней.

В этот момент Жиль увидел себя распростертым на скомканных простынях в незнакомой комнате. Он увидел красивую женщину с темными волосами, лицо которой было ему знакомо. Он увидел стоявшего посреди комнаты бесстрастного Понго со скрещенными на груди руками. Он увидел также Винклерида, покрытого с ног до головы грязью, измученного. И наконец, он увидел Жюдит, рыдавшую стоя на коленях у его кровати, на которой лежал его двойник из плоти и крови с откинутой назад головой, точно так, как он видел своего отца в ту ночь, когда он умер.

Был здесь и еще один человек, и именно он и был центром всей картины. Человек среднего роста, крепкого сложения, с красивыми руками, унизанными перстнями. Эти руки свершали перед глазами умирающего странные жесты, мягкие, но полные удивительной силы, порождающие вспышки молний из камней в перстнях. Одновременно он нашептывал какие-то странные слова на незнакомом языке. Этим человеком был Калиостро.

Жиль узнал его с чувством удивления, но без гнева, словно его присутствие у постели больного было делом вполне естественным. С тех высот, на которых парила его душа, всякие земные обиды полностью теряли весь свой смысл. Он лишь мог чувствовать душой, что намерения врача были добрыми.

Когда он закончил проделывать руками свои странные жесты, он вынул из кармана маленький темный флакончик из стекла и вылил в приоткрытый рот больному несколько капель жидкости, жестом позвал к себе Понго и отдал ему флакон.

А потом больше ничего не было. Блуждающий дух шевалье вновь вернулся в его истощенную оболочку и, умиротворенный, угас, утонул в глубоком, как океан, сне, в сне без всяких сновидений. А смерть, уже затаившаяся неподалеку, улетела в черную бездну ночи.

Благотворный сон продолжался долго. Когда Жиль в первый раз разумно взглянул на все, что его окружало, то испытываемая боль уже была лишь легким затруднением в дыхании, а жар выражался лишь в глубокой испарине.

Его взгляд различил большую светлую комнату, обтянутую голубой тканью, усыпанной цветами, среди которых веселились пастушки и украшенные лентами барашки, камин из белого мрамора, в котором пылало сосновое бревно, белую лакированную мебель. И среди всего этого женственного убранства он различил Понго, сидящего с поджатыми ногами на большом ковре с вышитыми на нем белыми и красными букетами. Он был настолько неподвижен, что был неотличим от статуи, если бы не глаза, пылающие словно две свечи на его осунувшемся лице.