В эту минуту сын Эгле вошел в гостиную. Бесшумно — баскетбольные кеды приглушали шаги. Эгле даже не услыхал бы, но Янелиса выдал радостно заскуливший Глазан.

— Янелис, зайди-ка! — позвал Эгле.

Янелис вошел, сел, положив на колени сетку с мячом. Мяч был его броней и алиби.

— Где ты был?

— Играли с командой Цесиса. Выиграли 56:50.

— Всыпали им, значит. Ты не наколол дров.

Янелис облегченно вздохнул.

— Я опаздывал. Завтра переколю целую поленницу.

После встречи с девушкой он чувствовал себя очень сильным и согласен был рубить дрова хоть сейчас же.

— Через месяц ты окончишь школу. Что ты думаешь делать дальше?

Для Эгле это был вопрос чрезвычайно важный, но Янелис невозмутимо пожал плечами, точно отец спросил, какая картина сегодня в кино.

— А что? Меня же из дома никто не гонит. Есть время подумать. Поживу, подумаю.

— Ну, а если у тебя, скажем, не было бы дома, где пожить, подумать?

Янелис решил, что отец шутит.

— Как это?

— Да так. У меня, например, не было дома. Отец каждый год переселялся в другой дом. О таких джемперах и капроновых носках я даже и не мечтал.

Янелис глубокомысленно наморщил лоб, так что зашевелился весь ежик его волос.

— Тогда ведь капрона вообще не было.

Эгле невесело улыбнулся.

— В твоем возрасте я был остроумней. Учти — одним баскетболом не проживешь. Между прочим, даже самые признанные и высокооплачиваемые баскетболисты заканчивают карьеру к тридцати годам. Работать надо! Ты, полагаю, не захочешь вечно жить за чужой счет. Сначала посидеть на шее у родителей, потом у государства…

— Я? За чужой? Конечно, нет!

— Ну, видишь Янелис, я… выздоровлю скорей, если мне ни о чем не надо будет тревожиться и хлопотать. Пообещай, что после школы ты отдохнешь и поступишь на работу. Выбери себе дело по вкусу, но работай. Учиться можно и после работы, — если захочешь. Тогда я буду чувствовать себя спокойней.

— Конечно, буду работать, только сразу не придумать, куда пойти.

— Хорошо, я тебе верю. Но чтоб по-мужски: сказано — сделано.

Янелис встал. Отец сидел за столом, осунувшийся и поникший. У Янелиса невольно сжалось сердце, и он дал себе слово поступить работать.

В тот вечер больная Дале довязала варежки. Ей они были велики. Варежки она убрала в чемодан — тому, для кого связаны, они понадобятся лишь зимой. Подкрасила губы. Надела туфли на среднем каблуке, в них отекшие лодыжки выглядят стройнее. Спустилась этажом ниже.

В комнате медсестер сидела Гарша и, как бухгалтер со счетами под рукой, листала списки медикаментов и листки, исчерченные синими линиями температурного графика. Иногда на графике вырисовывалась волна. Она означала вспышку туберкулеза, и больной тогда не вставал с постели.

Гарша, ни слова не говоря, достала из сумки коричневую стеклянную банку из-под чувствительного к свету лекарства и подала ее Дале.

Сквозь темное стекло клюква казалась черникой.

— Постарайтесь не задерживаться позже десяти, — попросила Гарша.

Но Дале сейчас думала о другом.

— У него из родных остался один только брат. Он живет под Даугавпилсом.

— Я знаю.

— Вы уже… написали ему? — тихо и хрипло спросила Дале.

— Нет, Абола считает, что не нужно, еще не к спеху. — Гарша пристально поглядела на Дале и добавила: — Не беспокойтесь.

Обе они понимали, что означало «написать брату».

С банкой клюквы в одной руке и пучком чахлых ромашек в другой Дале открыла дверь семнадцатой палаты. В сумерках июньского вечера выделялись белые изголовья и откинутые простыни на постелях. Сосед Алдера поднялся и вышел. Дале и Алдер остались вдвоем.

— Ты?! Не зажигай света, — шепотом проговорил Алдер.

Им не хотелось света — слишком он беспощаден к бледности лиц, к запавшим глазам, к яркой краске на губах Дале.

— Я принесла тебе клюквы. — Дале высыпала ягоды на тарелку и посыпала их сахаром. Она разгладила смятую салфетку на тумбочке, аккуратно расправила пузырьки с лекарствами, налила воды в вазочку. С подоконника убрала кислородную подушку, а вместо нее поставила ромашки. Незатейливый цветок — желтая серединка и белые лепестки вокруг. Дети так рисуют солнце. Вот теперь это уже не санаторий, а субботний вечер дома. В открытое окно из зеленых сумерек парка прилетело душистое веяние леса, только его слегка забивал сухой запах хлорамина. Хлорамином тут мыли полы, хлорамин наливали в плевательницы.

Дале присела возле кровати и вынула ноги из лодочек — ныли отекшие ступни. Она накрыла своей ладонью ладонь Алдера и ощутила липкую влагу пота.

Алдер показал рукой на окно.

— В Видземе ромашки зовут белыми цветами. — Он говорил медленно — Дале не должна заметить, сколько вздохов требуется ему для такой короткой фразы. — Перед войной на улицах собирали пожертвования для борьбы с туберкулезом. Каждому, кто давал деньги, прикалывали на грудь белый бумажный цветок. У меня тогда не было денег.

— Я не помню. Мне тогда было всего десять лет. А как я первый раз приехала в «Арону», ты помнишь? После войны. Старые больные меня все спрашивали, знаю ли я, что означают буквы «тбц». Туберкулез, сказала я им. Нет, говорили они; «тбц» означает: тэ бейдзас цельш, тут кончается путь.

— Помню.

— А мы вот живем уже шестнадцать лет, — успокоила его Дале. — Наш Эгле почему-то с палочкой ходит. Вид у него совсем больной.

Алдер пошарил под подушкой.

— У меня тут журнал. Там про Эгле есть. Он при помощи Ф-37 вылечил морских свинок. Хотел бы я быть на месте морской свинки.

— Сегодня на обходе Эгле, говорят, рассказывал анекдот про лягушку-оптимистку. Он, верно, просто переутомился от работы. Даже наверняка. А держится, знает, что болеть не имеет права.

— Сегодня у меня совсем не было крови.

В коридоре послышалась тихая музыка. Песня про рижские мосты. Алдер и Дале помолчали, глядя на ромашки.

— Подумать только, — десять лет прошло с того вечера… на мосту через Дзелве, — прошептал Алдер.

— Мы тогда опоздали к отбою. Гарша пожаловалась Эгле и нам попало.

— В тот год я говорил, что нам надо пожениться, одно легкое у меня было еще почти целое. Хорошо, что мы не сделали этого.

— У нас не было бы детей. Мне запретили. Если б и родился ребенок, он рос бы без матери.

Алдер сел на постели и прокашлялся. Дале взбила подушку и положила повыше; после приступа кашля Алдер остался сидеть. Она придвинула стул к изголовью кровати, чтобы было удобней держать его руку.

— Все из-за меня. Кочевал из санатория в санаторий, какая уж тут жизнь.

— Ты тут ни при чем. Если б тебя в войну не выгнали из санатория, ты сегодня не лежал бы здесь. Если б тогда были такие лекарства, как теперь, и у меня не было бы очагов.

— Слишком рано мы родились.

В коридоре послышались шаги. Это больные расходились по палатам. Как хотелось еще побыть вдвоем. Десять лет вот так крадут они уединение.

Оба повернулись к окну и подумали, как бы хорошо погулять по дорожкам парка; они ходили бы тихо-тихо, и дыханья хватило бы. Капли росы с травинок опадали бы на туфли, и на них налипал песок.

— Я не поеду домой, пока у тебя не пройдет вспышка. — Дале присела на край кровати и склонилась к Алдеру.

— У тебя кончается срок лечения.

— Я придумала, как сделать, чтобы меня подержали еще.

Алдер положил руку ей на грудь.

— Ты у меня храбрая! — сказал он.

— А чего мне бояться? — удивилась Дале. — Что о нас, неженатых, скажут люди? Или стыдиться того, что мы больны?..

Если бы не запах хлорамина, в палате царила бы только тихая июньская ночь, напоенная ароматами пробудившегося лета.

В дверь постучали.

— Это сосед… А мы все-таки сходим на мостик через Дзелве. Правда, купаться этим летом я не буду.

Прошло еще несколько дней. Как-то утром Эгле увидел у санатория большой серый автобус «Икарус». Это была передвижная флюорографическая установка тубдиспансера. Рентген на колесах, с помощью которого иногда делали по четыреста снимков легких за день.