Изменить стиль страницы

Но когда мне шел седьмой год, в начале лета, я заболел коклюшем в тяжелой форме. Помню, какие встревоженные лица были у отца, матери и бабки и как приходили смотреть меня чуть не все врачи города. Потом они подолгу сидели у отца, пили чай, курили на крыльце и толковали о лечении. Было решено, что мне необходим воздух, особенно богатый кислородом, и еще что-то, что может дать хвойный лес. Поэтому отец снял у земства пустовавшую летом школу в двадцати пяти верстах от Старосольска и полуверсте от ближней к городу железнодорожной станции Смолово.

Помню, как, сильно за полдень, мы выехали на городском извозчике из Старосольска, долго катили шоссейной дорогой, минуя луга, деревни и перелески. Наконец свернули на проселок. Тут по одну сторону за канавой стояли непрерывной стеной красноватые сосны, а по другую лежало ровное золото хлебных полей, а за ним нет-нет сверкала, открываясь и вновь пропадая, широкая река.

— Скоро теперь и твоя санатория, — сказал отец.

В рекламных проспектах, которые ему иногда присылали, я видел изображения санаторий и живо представил себе нарядное здание со шпилями, флагами, галерейками и парусиновыми зонтами на окнах. Но меня ждало разочарование.

Дрожки остановились. Справа были тесовые ворота, от них бежал заборчик из редких планок, и за ним — низкое серое бревенчатое здание в пять или шесть окон. Оно стояло вдоль дороги, безмолвное, неказистое. Близ дома виднелся плохонький сарайчик, и со всех сторон небольшой двор обступили темные сосны. Солнце склонялось за лес, и красные лучи озаряли контуры незнакомого места.

Через темноватый коридор мы вошли в большую, почти пустую комнату. Дня за два до нашего приезда больничный сторож привез на подводе из города самую необходимую мебель, и теперь у бревенчатых стен сиротливо жались кровать матери, моя кроватка, столик, табуретки.

Я не отходил от матери, пока отец распаковывал приехавшую с нами поклажу и вынимал одеяла, подушки, одежду. Появление знакомых вещей сделало комнату более уютной.

Пришла поздороваться и помочь школьная сторожиха Арефьевна, донельзя говорливая и услужливая старуха. Она же вскоре внесла кипящий самовар и очень заняла меня рассказом, как ставить его сухими еловыми шишками.

— А Якова Александровича что не видно? — спросил отец.

— В Борки пошел, в лавку, да, видно, зашел куды, — отвечала Арефьевна. — За рекой у его тоже ученики везде. Залучат, так не скоро отпущают…

Так я впервые услышал об учителе Вербове, жившем при школе круглый год.

От перемены ли воздуха, или от усталости, но в эту ночь я кашлял меньше, чем в городе, и утром проснулся бодрее. Окна были не занавешены, и комната залита солнцем.

Отец не спал. Тихонько, чтобы не разбудить маму, он встал, оделся, одел меня, взял купальную простыню, и мы вышли из дому.

Сквозь растворенные ворота, через мягкую пыль проселка, по тропке между хлебных полей пошли мы к реке. Все кругом было безмолвно, мирно и пусто. Только жаворонки заливались высоко над рожью. Широкая и полноводная река, блестя на солнце буроватой, медленно текущей водой, лежала в песчаных берегах, осененных ивовыми кустами.

Отец начал купаться, а я сел на сухой, чистый песок и с увлечением принялся рыть пещеру и окружать ее забором из сорванных травинок.

Когда мы двинулись назад, навстречу нам показался широко шагающий мужчина.

— Вон Яков Александрович идет, — сказал отец. — Надо тебе с новым соседом познакомиться.

Я знал, что Яков Александрович учитель, а мои представления об этом типе людей опирались на наблюдения за отцовским пациентом, инспектором городского училища, который смотрел сердито, тяжело дышал и плевал в платок, хрипло чертыхаясь.

Кроме того, когда я плохо вел себя, бабка грозилась:

— Погоди, голубчик, вот пойдешь в гимназию, там учителя тебя приструнят…

Поэтому я без особой приветливости смотрел на приближавшегося человека. Он бодро шел, по-солдатски помахивая руками. Над загорелым лицом хохлились густые седые волосы. Одет в белую косоворотку, черные штаны. Ноги босы, через плечо — полотенце.

Когда он приблизился, я увидел, что учитель очень высок. Он остановился, улыбнулся, показав крепкие зубы под усами, и обменялся с отцом рукопожатием. Потом, поглядев на меня, сказал: «Здорово, брат»— и пожал мою руку. А я в это время думал, как мало похож он на учителя — босой и без шапки.

Отец в тот же вечер уехал, новизна впечатлений сгладилась. С утра до вечера мы с матерью проводили на опушке леса рядом со школьным двором. Тут вешался веревочный гамак — мне было велено поменьше двигаться. А мать садилась около на табуретке с шитьем или книгой, читая мне вслух.

Я боялся леса. В скрытой частыми стволами глубине мне мерещилось невесть что. И поэтому, не желая оставаться один в гамаке, я ревел и цеплялся за мать, когда она собиралась уйти хоть на минутку.

Помню ощущение бессилия и успокоения, когда после кашля и тошноты, проглотив что-нибудь, я задремывал в гамаке. Под журчание материнского чтения я смотрел на красную шершавую кору, блестевшую пятнами смолы. А сверху, не переставая, мощно, на единой ноте, гудела колебавшаяся под ветром хвоя. Иногда доплывали до нас звуки скрипки. Это играл Яков Александрович в своей комнате на дальнем конце школы.

Однажды, после ночи, когда мать очень мало спала из-за моего кашля, а потому, с трудом превозмогая дремоту, невнятно читала что-то, Яков Александрович появился на школьном дворе, за заборчиком, шагах в десяти от нас.

— Не отпустить ли вас отдохнуть, Надежда Владимировна? — спросил он. — Дайте я с Володькой посижу…

Мать отказалась, сомневаясь, как я отнесусь к приближению малознакомого человека, но учитель пошел в обход к воротам и через несколько минут стоял у гамака, показывая две книги:

— Выбирай-ка, которую почитать?

Это были «Айвенго» и сборник рассказов «Подвиги русских солдат». В словах и движениях Якова Александровича была спокойная и ласковая уверенность. Мне и в голову не пришло отказаться от его предложения.

Чтение повторилось через день, а там еще и еще.

Для матери это было огромным облегчением. Она расстилала тут же поблизости плед и засыпала на все время чтения совершенно спокойно.

Так началась моя дружба с Яковом Александровичем. А когда через месяц приступы кашля заметно утихли и я стал больше двигаться, — он повел меня к себе.

Квартира учителя состояла из одной довольно большой комнаты и кухоньки с особым крыльцом, выходившим прямо на опушку леса. Другая дверь вела в коридор к классам, — их в школе было только два — в одном жили мы, в другом громоздились друг на друге парты.

В комнате, очень светлой и чистой, оказалось несколько преинтересных вещей. Сразу же мое внимание привлекла большая проволочная клетка с хромоногой галкой.

— Тут разные больные сиживали, — сказал Яков Александрович, когда я смотрел на нее. — И зайцы подстреленные, и ежи, косой подрезанные, и птицы подбитые. Их мне ребята несут… Ничего — выправляются. Вроде как ты сейчас.

Потом я рассмотрел довольно большую картину, изображавшую солдата в белых штанах и черном мундире, который несет молоденького окровавленного офицера. По заднему плану скакали какие-то всадники и густо клубился дым. На той же стене висели две большие желтоватые фотографии, принятые мною за родственников Якова Александровича, на самом же деле — портреты Ушинского и Некрасова. Они меня не заинтересовали, но зато напротив, над простым деревянным диваном, горизонтально висела старинная шпага. И, взобравшись коленями на сиденье, я долго разглядывал золоченый эфес, галунный потускневший темляк и порыжелую кожу ножен.

— Интересное-то, брат, внутри, — сказал стоявший за моей спиной Яков Александрович. — Уж так и быть — покажу. Только, гляди, конец отпущен.

Он снял шпагу с гвоздиков и обнажил клинок, покрытый узорами. Начиная от самой рукоятки и почти до острия размещались лавровые венки, скрепленные тонким орнаментом. В каждом венке были подпись и дата. Начиная с Бородина шли Тарутино, Малоярославец, Смоленск, Красный, Березина, Дрезден, Лейпциг, Бриенн и кончалось Фер-Шампенуазом и Парижем. А на другой стороне стояло: «Златоуст 1817» и широко распласталась богатая арматура из оружия, касок, знамен и ядер.