Изменить стиль страницы

Он был в полушелковом синем халате, подпоясанном шнурком с кистями, шею охватывал воротничок чистой рубахи. И лицо покруглело, порозовело, оживилось.

— Александр Иванович, батюшка! Входите, сделайте милость! — воскликнул он, отступая в глубь комнаты. — Хозяйка к вечерне пошла, а девочка сейчас самоварчик нам вздует. Позвольте фуражку… Да зачем же беспокоились? У меня теперь все к чаю завсегда есть, могу гостя дорогого принять. Простите, что не приходил, да надобно много работать, чтоб необходимым завестись. Прошу садиться. Вот какова новая обитель моя.

В небольшой комнате светло и чисто. Диван, крытый черной клеенкой, стол, три стула, кровать за ширмой, обтянутой пестрой набойкой. За двумя окнами — зелень деревьев, крыша какой-то постройки и небо. А между окон — мольберт с портретом нонешнего царя в алом мундире. На табуретке рядом — ящик с красками и палитра, из которой красивым веером торчат кисти.

Вскоре они сидели за столом, накрытым чистой скатертью, и Поляков с явной гордостью расставлял на ней новенькие чашки с позолотой, плетеную сухарницу с осыпанными корицей крендельками, вазочку с сахаром, чайницу, а сам рассказывал:

— Барин мой на войне со своей дивизией, крепость какую-то за Дунаем в осаде держит. В Обществе поощрения художников от него вольной мне ждут, чтобы две тысячи рублей куда укажет переслать — к нему или к барыне в Кострому. А я, видите сами, как зажил… Поставь, Танюша, самовар вот сюда, на досочку. Да на же сахару, бери, глупая, кушай… Так вот-с, я же пока по давнему навыку портреты царские малюю да купцу отношу. Дает скупо, по четвертному за штуку. Не то что злодею моему Дову за подпись одну на моих же холстах. Однако про себя другой раз и ему спасибо скажу. Набил у него руку… Ну-с, три рубля на холст с подрамником, грунт и краски надобно положить, а все двадцать два чистых остается. Два раза в неделю к купцу схожу — вот и при деньгах. По семи рублей в день зарабатываю, — то ли не жизнь, достопочтенный Александр Иванович? Но как начну в Академию ходить, то этакие портреты начисто брошу. А пока надобно обзаведение сделать, как живописцу надлежит, — краски, мольберт, палитру, ведь ничего своего не имел. Ну, и чашки, плошки или вот ложечки аплике. Да постельное и носильное все. Но с осени вовсе новую жизнь начну, свой манер искать стану… А сказывал ли вам Голике, будто к весне недруг мой снова приедет недостающие портреты дописывать? Только теперь руки коротки…

Просидели за столом до сумерек. Потом Поляков захотел проводить гостя. Надел новые сапоги, новый серый сюртук с бархатным воротником, повязал галстух бантом, взял палевого цвета шляпу и трость с роговым набалдашником — франт настоящий! Только брюки остались старые, потертые — видно, еще не сумел новые купить. Оттого, может, и до казармы не дошел, что хотел в полном блеске явиться?

«Ну, с этим, кажись, все наладилось», — думал Иванов, простясь с художником на Адмиралтейском бульваре.

Теперь, когда назначали дежурить, это был отдых от канцелярии, проминка по дворцу. Ведь вечерами он снова гнул спину, но уже над своими щетками.

В середине августа, обходя пост, Иванов увидел двух гвардейских адъютантов, прогуливавшихся, негромко беседуя, по Военной галерее. Одного — сына дворцового коменданта Башуцкого — гренадер знал в лицо. Совершив новый обход, Иванов приблизился к двери Военной галереи, но, услышав близкий разговор, остановился перед порогом. Офицеры, видимо, присели на банкетку у самой двери, и Башуцкий говорил:

— Нет, mon cher, дела на Дунае идут совсем не блестяще. Взяли с грехом пополам Шумлу и Варну, обложили Силистрию и все лето протоптались около сих крепостей, оттого что нужное количество войск не стянули. Как всегда, долго чесались да раскачивались. И генералы не те, что при Румянцеве и Суворове. Под одной Варной по вине подлеца Сухозанета, который царю наврал, будто местность осматривал, за час две тысячи солдат зря положили, и генерал, истинно доблестный, Евгений Вюртембергский, тяжело ранен… Или, может, ты еще не слышал, что графа Залусского, паркетного паяца, в рекогносцировку с отрядом послали, а он, турок завидя, дал стрекача с кавалерией, отчего весь лейб-егерский полк на лесной дороге в капусту изрублен? Офицеров сорок человек во главе с генералом Гартунгом. Да что потери в боях, когда больных, оттуда пишут, в пять раз больше…

— Зато как лихо Паскевич Каре взял! — возразил приятель Башуцкого.

— Он-то — лихо?! Да Алексей Петрович Ермолов с половиной людей то же бы сделал. Знаешь, что он недавно в Москве сказал?

— Что же?

— «Посмотрим, далеко ли на двух «ваньках» уедем?» Ведь обоих новых полководцев — Дибича да Паскевича — Иванами кличут.

— Это насмешка отставного льва над теми, кто его моложе.

— И куда бесталанней, — добавил Башуцкий.

— Тс-с-с! — зашикал его приятель. — С одной стороны, вот-вот гренадер дежурный ввалится, а с другой, кажись, сам твой папенька жалует, его шпоры аршинные, времен очаковских, гремят.

Тут Иванов поспешно отправился в обратный обход своих залов, раздумывая о том, что услышал. Шутка ли, весь полк гвардейских егерей загубил какой-то граф. Было ли ему что за это? А про лихорадки и поносы не раз слыхивал от солдат, что на Дунае бывали. Да только ли там? Где наших косточек не раскидано?..

В октябре с войны приехал царь, и двор зажил обычной жизнью. Внутренние караулы заняла тяжелая кавалерия, а для дворцовой роты началась прошлогодняя служба, которая у Иванова делилась между канцелярией, дежурствами и стоянием часовым.

Уже сотни две бывавших при дворе «особ» узнал он в лицо, запомнил немногих, кто кивал на его поклон или фрунт, и еще меньше таких, которые говорили меж собой по-русски.

На последнее, верно, потому стал обращать внимание, что в эту осень царь отдал приказ всем придворным не разговаривать в Зимнем на иностранных языках. После этого гренадеры наблюдали, как, собравшись в ожидании богослужения, концерта, спектакля или во время бала, группы дам и кавалеров трещат по-французски, а какого-нибудь камер-юнкера или офицера выставят наблюдать, чтобы незаметно не подошел царь, министр двора или обер-камергер граф Литта. А то давай со смехом практиковаться в русском языке, вставляя в каждую фразу половину французских слов, без которых, особенно дамам, будто не обойтись.

— Я все свои фишю и фрезы отдала тант Пелажи. Она такая мовешка, не замечает, что их уже не носят.

— А вчера у мадам Вердье был такой гранд ассортиман бланжевых органди для матинэ!

Однажды во время бала Иванов был свидетелем, как поставленный «на часы» у Зимнего сада поручик прозевал подошедшего с другой стороны государя, и скрытый деревцами в кадках Николай Павлович минуты три слушал французский щебет нескольких фрейлин. Когда же на его покашливание они обернулись и застыли в ужасе, царь, раздвинув ветки, сказал:

— Как жаль, сударыни, что столь оживленный разговор вы упорно не желаете вести на языке моей родины, которую, очевидно, не удостаиваете считать своей, — после чего оставил их бранить незадачливого «часового».

Всё новые покои узнавал Иванов во дворце и в Эрмитаже, рассматривал всё новые диковины, которые порой обсуждали гренадеры. Больше всего их занимали помещенные в огромном стеклянном футляре часы «Павлин», в которых эта золоченая птица каждый час распускала веером хвост, сидевшая рядом сова хлопала глазами, а петух кукарекал, и в прорези грибка, растущего на золоченой земле, показывались на бегущей ленте часы с минутами. Кто-то слышал, как Лабенский рассказывал важному гостю, что часы эти сделаны в Англии, а собрал их и доделал утерянные при перевозке части наш русский механик. Много разговоров среди гренадер было еще о Висячем саде между двумя эрмитажными галереями. Конечно, истинное чудо — сад на втором этаже с кустами, клумбами, на которых летом распускались цветы. А кругом в чугунных домиках поселены голуби. Сказывали, что земля на сажень под тем садом лежит в свинцовых ящиках, чтобы сырость не прошла в придворный манеж, который в первом этаже. Диковина! Но зачем она, ежели лето государева семья проводит в Петергофе или Царском?