Изменить стиль страницы

— Что ж, пожалуйста, хоть завтра… Будет суббота, придем из совхоза пораньше, поставим самоварчик, да и слушайте по порядку…

Я передам повесть старого учителя не совсем так, как услышали ее мы с Матюшкой в следующий вечер. Мой рассказ будет несколько полнее. Это потому, что много лет спустя, работая в Центрархиве, я натолкнулся на два старых пухлых дела, повествовавших о тех же событиях. Они оживили в памяти когда-то слышанное, дали узнать новые подробности, из-за пожелтевших листов глянули полузабытые портреты. А вслед за этим как-то сами собой между многословных и бесстрастных строчек явились представления и черточки, дополнившие то, чего не знал я о действующих лицах, их мыслях и чувствах.

4

Поздней осенью 1811 года, в одном из уездных городов Тверской губернии, были сданы по набору два молодых рекрута. Одного звали Яков Подтягин, другого — Егор Жаркий.

Когда лбы были обриты, квитанции владельцам выписаны, писаря составили реестр людям и офицер-приемщик на славу угостился в трактире с дворянами-сдатчиками, настало время новым служивым выступать в Москву — в рекрутское депо. На рассвете холодного серого дня партию окружили конвойными и вывели на большую дорогу. Заскрипели телеги с рекрутской поклажей; завыли, причитая, старухи и молодки, провожавшие близких, заругались, отгоняя их, солдаты. Партия тронулась в путь.

Трудно представить себе, что переживал тогдашний новобранец. Навеки отрывали его от жизни, в которой все было хоть и бедно и темно, проникнуто подневольным трудом и произволом, однако же родное, привычное, знакомое с детства. И разом переносили в новый мир, чуждый, непонятный и еще более жестокий.

Солдаты, которых видывал парень до службы, представлялись ему странными существами с наголо обритыми бородами, в чудном куцем платьишке, с избитым капральской палкой, по команде дергающимся телом. И таким-то надо стать самому.

Уж на что крестьянская жизнь была неказиста, а эта, особенно издали, казалась еще страшнее.

И хоть впереди где-то только маячила еще первая муштра, а сейчас всего и надо было, что исправно идти куда приказывают, но именно эти первые дни рекрутчины с ожиданием подлинного солдатского житья и были самые тяжкие. Все оставшееся позади подернулось сладкой тоской, а будущее мрачно и неумолимо приближалось.

На первом своем марше рекруты приглядывались друг к другу, выбирали подходящего человека, чтобы перекинуться словом, поделиться тем, что особенно рвалось наружу.

В такие-то дни, на дороге к Москве, сдружились Яков Подтягин и Егор Жаркий. А казалось, трудно сыскать более несхожих людей. Яков был крестьянин, Егор — дворовый человек. Яков сам выпросился у бурмистра в солдаты в замену младшего, только что женившегося брата; Егора сдали господа за провинность. Яков, тихий и смирный парень, ничего дальше своего прихода не видывал; Егор — говорун, задира и грамотей — езжал с господами в губернию и в Питер. Оба они были красивы, но совсем по-разному. Яков — русый, белолицый, сероглазый, с доброй улыбкой, а Егор — смуглый, похожий на цыгана, в ухе золоченая серьга, с недоверчивым, насмешливым взглядом далеко расставленных карих глаз из-под широкого, выпуклого лба. Сближало их то, что шли они в набор из одной волости, из соседних деревень, сдали их в один день, в ранжир поставили рядом по хорошему росту. И, идя плечо к плечу, видели они, как бежали за партией их голосящие матери. А на походе обнаружилось еще, что оба любили петь.

И когда захрустела под лаптями утренняя осенняя изморозь и с каждым шагом стали уходить из глаз родные места, Яков затянул вполголоса что-то заунывное чистым тенором, Егор подтянул густо и мягко, и пошла у них песня за песней, печаля или веселя соседей. А между песнями разговор про себя да про оставшихся сзади в морозном тумане короткого дня. Только всегда, когда заводил песню Яков, была она не громкая, не быстрая, не плясовая, хотя порой и веселая. А когда запевал Егор, так и рвались из него удалые переборы, с уханьем, присвистом, дерзкими разгульными словечками, а коли уж грустное, то с тоской, хватающей за сердце. Да и в разговоре у Якова было все гладко, спокойно, миролюбиво, а у Егора — со страстью, со злобой, с напором и молодечеством. И в солдаты-то сдали его за то, что, будучи барским егерем, загорячась на охоте, вкатил половину картечного заряда в любимую барскую суку, другой половиной ранив медведя, которого она рвала. А на господскую ругань отвечал, что благодарите, мол, бога, сами не подвернулись…

Случилось так, что в Москве при разбивке по полкам — рост решил судьбу молодцов — обоих назначили в Киевский гренадерский полк, стоявший тут же, близ Белокаменной.

Когда-то, лет за сто до того, гренадерами назывались отважные солдаты, метавшие во врага ручные гранаты, а потом этим именем стали именовать части, формированные из рослых и сильных людей, назначение которых составлял прежде всего штыковой удар в сомкнутом строю.

Киевские гренадеры были из самых старых и заслуженных, вели свою историю с петровского времени и еще за взятие Берлина в Семилетнюю войну награждены серебряными трубами. Люди в полку подбирались рослые и видные.

Новые приятели попали в один батальон, в одну роту, только в разные капральства, по-теперешнему — взводы. Яков — в гренадерское, где требовались бравость, внушительность, плавность поступи, а Егор — в стрелковое, — сюда брали самых ловких, смышленых, подвижных солдат.

Началось ученье. А было оно в те времена сложное и мучительное. Во-первых, одежда самая неудобная. Мундир короткий, только до пояса, с узкими фалдочками сзади на отлет, очень везде тесный, как облитый, да с высоченным воротником о трех крючках. Штаны в обтяжку, от земли до колена на пуговках, так что и ногу согнуть трудно. Сапоги тоже узки — на одну холодную подвертку. А на голове высоченный кожаный кивер вроде опрокинутого ведра, с прямым волосяным султаном на железном длинном пруте, который при каждом шаге крепко встряхивает голову. Шинель позволяли надевать, когда мороз больше десяти градусов, а то носи в скатке. Амуниция тоже сложная и тяжелая. Сума на ремне через плечо, через другое — тесак, за спиной ранец до пуда весом, с разным солдатским добром, а в руках ружье, тоже не перышко — больше двенадцати фунтов. Повернись-ка проворно в этаком виде!

А вертеться приходилось много. Всех ружейных приемов было до тридцати, и чтоб они делались ясно, четко, у всех единообразно, исполнение разделялось на темпы, а то еще на подтемпы. И сотни раз проделывали каждый подтемп, пока не достигали нужной быстроты, точности и лихости движений. Кроме приемов учили еще шагу, которого различалось несколько родов по быстроте и по ширине, да еще общему строю, где требовалось совершенное совпадение движений десятков и сотен людей, штыков, султанов, при полном равнении. А после этого чистка амуниции, отбелка всех ее ремней, ежедневное бритье подбородка и усов с подравнением, фабрением и подкраской бакенов. И много еще разнообразных дел — от варки ваксы до уборки казарм. И все при скудном пайке и коротком сне.

Но при всем том многосложная премудрость военной выучки давалась нашим приятелям сравнительно легко. Оба они были парни молодые, очень здоровые, сильные и ни о чем, кроме службы, не думавшие. Однако и тут почти тотчас обнаружилась разница характеров. Подтягин учился всему старательно, без дальних расчетов, просто по врожденной честности. Раз пришлось, мол, в солдаты попасть, значит, что велят, все постичь надо, — вот и стараюсь. А Жаркий, как маленько огляделся да понял полковые порядки, твердо решил не оставаться долго рядовым, а выслужиться во что бы то ни стало. И все способности, чувства и мысли сосредоточил на стойке, ружейных приемах, ровности шага, вытяжке носков и прочем. И добился того, что через три месяца его в пример ставили служившим два и три года, а весной 1812-го начали на ученьях высылать перед строем за флигельмана. Такое звание носил самый ловкий в ружейных приемах унтер-офицер. Стоя перед фронтом, он отчетливо и точно отделывал все движения приема, а глядя на него, то же выполняли все в обучаемом взводе или роте. Начальство его отличало и сулило нашить ефрейторские галуны на рукава. Зато товарищи не больно жаловали. Никому не помог Жаркий в ученье по своей воле, не сказал веселого слова, а в свободные минуты, став в стороне от людей, без конца отделывал «артикулы» ружьем — «полировался», по выражению ротного командира.