Дедушка

I

Он был принципиален, как Даниил, и бескомпромиссен, как Павел. И очень горяч.

Он мог запустить алюминиевой кастрюлей в бабушку, пытавшуюся вызвать ему карету скорой помощи, если при давлении 220/100 считал, что чувствует себя хорошо. На кухне было полно кастрюль странной формы, с отбитыми ручками и вмятинами по бокам.

Дедушка не вступил в партию ни в сорок втором, ни в пятьдесят четвертом, когда большинство его друзей, обзаведясь заветным билетом, поднялись на головокружительную высоту, и их карьерный полет можно было наблюдать разве что в телескоп. Он говорил: «Это низко — стать коммунистом только чтобы получить должность». В итоге главным инженером Нска в те годы стал человек с гораздо более приземленными взглядами на жизнь.

Но, даже не состоя в партии, дедушка верил в коммунизм безоглядно, как ребенок. Он рассказывал нам с сестрой фантастические истории в стиле Рэя Брэдбери о Нске будущего, и наш город, в изложении деда, находился буквально в двух шагах от того, чтобы стать главнейшей научной столицей СССР. Когда умер Брежнев, а за ним Андропов и Черненко, — дедушка садился напротив телевизора, худой и бледный, и по лицу его текли слезы. К нему было лучше не приставать с вопросами и играми, и во время трансляции с похорон одного из генсеков мы с сестренкой в соседней комнате однажды начали тоже понарошку хоронить кукол так же торжественно и пафосно, как и было продемонстрировано нам на экране. В самый интересный момент, когда над гробом умершей куклы мы читали торжественную речь, в детскую внезапно ворвалась бабушка, залепила нам с сестрой по подзатыльнику и конфисковала наших кукол на неделю, а мы узнали новое слово — «кощунство».

Когда в середине восьмидесятых в Нске пошли первые слухи о начинающейся приватизации, дедушка, к ужасу всей семьи, отказался приватизировать государственную двухкомнатную квартиру на Красном Проспекте напротив театра Оперы и Балета, где как раз мы все и жили. «Мои дочери, в отличие от меня, увидят коммунизм!» — рубя воздух ребром ладони, говорил он, и его левый глаз с желтоватым веком чуть-чуть подрагивал. — «Я на жилье заработал сам, и дочери мои тоже, как миленькие, заработают». После такого заявления бабушка слегла с желудочным приступом дня на три. Но дедушка был непреклонен.

Дедушку, когда я училась в первом и втором классах, два года подряд девятого мая приглашали в школу. В качестве ветерана. Дедушке было что рассказать, он дошел до Сталинграда, получил ранение. Демобилизовали его после контузии, и дослужился он всего лишь до старшего лейтенанта, но я мало что понимала в офицерских чинах. Зато знала, что война — страшное и великое дело, а все, кто вернулись — герои. И еще я гордилась тем, что дедушка победил в войне, и считала это в некоторой мере и своей заслугой тоже.

Когда дедушка пришел на классный час в первый раз, я сияла от гордости. Он рассказывал нам о великих битвах, о Сталинграде, Москве и Берлине, до которого он, конечно, не дошел, но мне так хотелось, чтобы дедушка на этот раз хоть немножечко соврал и рассказал, какого цвета была Берлинская стена, и как он писал свое имя на развалинах рейхстага.

Во второй раз все пошло не так. Дедушка начал не с того. Я точно помнила, что нужно было сначала говорить про Сталинград, потом рассказать про битву на Курской дуге и про открытие легендарного второго фронта, а там уже и до Победы недалеко. Это и так все вокруг, наверное, знали — но вдруг ребята плохо запомнили в предыдущий раз, а что касается меня, то уж я-то могла слушать эту историю и сто раз, и двести. Сначала я думала, что дед рассказывает то же самое, что и в прошлом году, но более подробно. С пространным вступлением. Но вступление никак не кончалось.

Он говорил, с каким отчаянием наши части отступали в первые дни и месяцы. Как немец дошел сначала до Смоленска, потом до Киева, как пал Севастополь. Как вся страна поднимала свои последние резервы и как все шло прахом. Дедушка рассказал, как они с другом Аркадием по кличке «Аркан» разминировали поле, и друг подорвался на последней мине. Не сразу погиб, сначала ему оторвало ноги. И, несмотря на эту жертву, исход последующего боя был неудачен: освобожденное от «консерв» (так называли мины) поле снова отошло к немцам, а наших отбросило на несколько километров назад.

— И мы думали, что вскорости прогоним врага, как паршивую собаку, а сами все оказались по госпиталям, и еще ответ держали перед командованием… В первые годы войны мы как раз и понесли самые большие потери. А впереди еще Ленинград и Москва…

Мы сидели молча. Даже не шевелясь. Такое ощущение бывает, когда тебя угощают чем-то вкусным, например, шоколадной конфетой, ты откусываешь ее — и ощущаешь во рту вкус мыла. Я сидела за одной из задних парт и видела, как понемногу проходило оцепенение у ребят, и они оглядывались на меня, задерживали взгляды на секунду и снова отворачивались. И что-то осуждающее было в их глазах. Словно это я вместе со своим дедушкой внезапно испортила им всем праздник. Учительница, по-видимому, тоже начала понимать, что происходит нечто из ряда вон выходящее. Она резко вскочила с места за второй партой, которое она выбрала себе, уступив учительский стол дедушке. На полуслове перебивая выступление, учительница прилепила на свое напудренное лицо восхищенную улыбку и неестественно громко пропела:

— Вот, дети, Николай Николаевич своим рассказом хотел показать нам всем, как трудно далась нашему народу победа над фашистской Германией! Как силой непомерных трудов и лишений!.. С какой стойкостью!.. В общем, дорогой наш Николай Николаевич! От всей души второй «б» класс поздравляет вас… Слово представляется командиру класса. Ира Смоленцева, к доске!

Ира Смоленцева, держа в руках завернутый в гофрированную бумагу букет гвоздик, степенно и с достоинством выплыла к учительскому столу, повернулась к дедушке, посмотрела на него свысока и поставленным голосом, в котором читался нескрываемый укор, прочитала свою речь. Дед, сбитый с толку и не успевший закончить начатого предложения, все силился завершить его и подвести свое затянувшееся «вступление» к закономерному финалу, к Победе, но завершающие фразы были скомканы, потеряны, заслонены шуршанием бумаги, восторженными выкриками учительницы, и, наконец, шумом, связанным с появлением приглашенного фотографа. Фотограф усадил деда на стул возле доски. На другой стул, суетясь, водрузила свое мощное тело учительница, рядом встала Ира Смоленцева, потом отличники, вторым рядом хорошисты, а дальше уже особенно не смотрели, кто и где разместился. Я протолкнулась к дедушке, мне очень хотелось взять его за руку, утешить и поздравить совсем иначе, чем это получилось у класса, но он, гордый, отвернулся от меня и спрятал руку за спину.

— Коля, послушай! — бабушка возвышалась над ним, сидящим, как был, в парадном пиджаке, украшенном цветной, величиной с добрую половину тетрадного листа пластиной, целиком состоящей из орденских планок, — Коля, ответь мне, ради Христа! Что ты придумал, зачем ты начал рассказывать этим детям, этим, я не побоюсь такого слова, младенцам — о войне, о том, как оно было на самом деле?! Ты что, выпил? Или у тебя давление поднялось? Коля? Коленька? — И она, переполненная страхом и праведным негодованием, ходила вокруг кухонного стола, останавливалась и наклонялась над дедом, заглядывала ему в лицо, высокая, худая, то скрещивая руки на груди, то теребя сухими пальцами манжеты домашнего платья. — Тебе что, мало той встречи, помнишь, тоже ведь было девятого мая? С Александром, помнишь?..

— Дуся, замолчи наконец, — дед посмотрел на нее тяжело и устало. — А лучше, и правда, — налей. А то что-то мне нехорошо. А ты, шантрапа, ну-ка пошла вон с кухни!

Я пулей выскочила в коридор и услышала, как на двери за моей спиной щелкнул крючок. Рядом с кухонной дверью стояла вешалка для верхней одежды, я закопалась в какой-то длинный шуршащий плащ и приникла ухом к стене.