Изменить стиль страницы

В последнее время понятие «дети» в этом доме заметно расширилось. Постоянным гостем здесь был племянник Дороша — Синиша, студент-юрист, старший товарищ Филиппа, худой, высокий, близорукий юноша со строгим лицом сформировавшегося, зрелого человека. Приходил еще один их ровесник, юрист, пасынок жестянщика с Чукарицы, — румяный, застенчивый, светловолосый и стройный Милан. Но со времени детского увлечения футболом на Чукарице за ним так и осталась кличка Запасной, заменившая ему среди товарищей его настоящее имя.

Приходили и другие молодые люди, и студенты и рабочие, как казалось по виду, большей частью ненадолго, иной раз появляясь лишь у забора или в калитке, так что их никто не знакомил с домашними.

Заяц стал сближаться с «детьми» еще в первое лето. Дружба студенческой молодежи и пожилого человека развивалась неровно, приливами и отливами (так, по крайней мере, представлялось Зайцу), но все же постепенно развивалась и крепла.

Сначала они вместе слушали радио, наверху, в мансарде, естественно, со всеми мерами предосторожности, с какими слушались тогда заграничные станции. Кто-нибудь дежурил у дверей, чтобы предупредить приход случайного знакомого или девушки-служанки, — она могла выдать ненамеренно, просто по неведению. Приемник накрывали одеялом, приглушая звук, и головы склонялись к маленькому горящему глазку, для тысяч и тысяч порабощенных бывшему тогда единственным окошком в мир, единственным светочем надежды. В присутствии Зайца события особенно не комментировались. Филипп и Милан Запасной, прослушав Москву, перекидывались скупыми словами, больше говоря друг другу взглядами, которыми они при этом обменивались. Заяц в беседе никогда не участвовал. Выслушав последние известия, он спускался в сад или на кухню и вкратце рассказывал Марии о событиях на фронтах и о том, что делалось в мире. Это стало традицией. Подавленный невзгодами, робкий Дорош просил избавить его от подробностей и сообщать только в общих чертах, как там «у наших идут дела на фронтах: хорошо или плохо». И все. Со временем выработался обычай говорить ему одно и то же: «Дела идут на лад».

В ответ добряк воздевал горе свои длинные жилистые руки в знак того, что и он на это надеется, хотя и опасается, как бы не вышло чего плохого.

Шли месяцы, составленные из дней и ночей, часов и минут, и каждые из них, взятые в отдельности, представлялись бесконечными и невыносимыми. Заяц все чаще уходил на Топчидерский холм и подолгу оставался там, почти совсем но бывая в доме, называвшемся его. По сути дела, он давно уже стал своим здесь, а гостем — там, внизу, у Маргиты. И, чем мрачнее были тучи на горизонте, тем ближе сходился Заяц с «детьми», и они платили ему все большим доверием и привязанностью.

Случалось, войдя в мансарду послушать радио, Заяц невольно ловил завершение спора, начатого до его прихода, шутливую реплику или какой-то намек, понятные молодежи и не совсем ясные ему. Пока еще в его присутствии «дети» говорили сдержанно, но теперь скрывали меньше, чем раньше. Однажды Филипп во время жаркого диспута бросил своим друзьям весело и между прочим: «Да вы не стесняйтесь, при дядюшке можно говорить совершенно свободно!» — и продолжал развивать свою мысль о войне.

От этих слов Зайца охватила волна огромного, неизведанного дотоле счастья.

Оставаясь наедине с Марией, Заяц частенько заговаривал о «детях», но Мария уклонялась от обсуждения их дел. Только выше поднимала голову при упоминании кого-либо из них. И все. А Заяц страстно хотел сказать ей, как он ценит и понимает этих мальчиков и девочек, объяснить, как проникся их ненавистью и любовью и мечтает лишь об одном — чем-нибудь им помочь, сделать что-нибудь полезное для них, чего они сами, может быть, сделать не могут или не умеют, принять опасность или риск на себя. Но, боже мой, как трудно все это выразить даже в мыслях, а вслух и совсем невозможно.

То, чего не могли сделать десятилетия бесплодного существования, сделало это суровое, тяжкое и вместе с тем огненное и героическое время. Оно помогло завершению процесса, начавшегося в Зайце еще в период его приобщения к жизни на Саве. Если раньше о многом он только догадывался, то теперь прозрел окончательно и понял, как мало подлинно человеческого было в его прежней жизни, в его помыслах, как мало обязанностей, возложенных на человека, он выполнял. Линия фронта теперь резко обозначилась повсюду: на войне, в тылу, в обществе, в его собственном доме, в его душе. Определиться в этом мире двух враждующих лагерей было нетрудно. Однако он гораздо лучше знал, против чего он, чем за что и с кем… Но теперь у него все чаще возникало незнакомое прежде желание не только осмыслить происходящие события, но и хотя бы в самой скромной степени влиять на их ход, действовать самому, вкладывая свою долю усилий в то дело, которое казалось ему справедливым, и, отдавая ему частицу самого себя, ощущать себя богаче и сильнее. Он начинал понимать, что стихийные взрывы, пусть даже самые смелые, вроде того, что последовал за казнями на Теразиях, — всего лишь нервы и полная беспомощность. Осознание должно вести к действию, действие должно иметь определенную цель, и сама смелость должна чему-то служить, чтобы с правом носить свое имя, так как только то, чему она служит, придает ей истинную цену и значение. Короче говоря, надо быть с людьми и работать вместе с ними.

Нелегко дались ему эти выводы, весь свой век он поступался лучшими своими убеждениями, пассивно принимал жизнь такой, как она есть, отзывался на нее бессвязными мыслями и смутными ощущениями. Однако в огне войны все развивалось быстрее, быстрее созревало и приносило плоды быстрее.

Заяц был не единственным, с чьих глаз страшные бесчеловечные времена сорвали пелену и указали путь. В случае с Зайцем это были «дети», именно они окончательно просветили его, мальчики и девочки, годившиеся ему в дочери и сыновья. Но что из этого? Главное теперь заключалось в том, чтобы от принятых решений перейти к делу и раз навсегда покончить с никчемным, недостойным существованием, обрести под собой твердую почву, дающую возможность по-человечески жить и трудиться.

Все это кипело в нем, переполняя его до краев, и так хотелось поделиться этим с Марией, близкой ему, как родная, умная и добрая сестра. Но ему никак не удавалось это сделать, он каждый раз краснел, смущался и путался в словах, по странному закону человеческих чувств стесняясь самого лучшего, что в нем было. И все же робкие намеки и застенчивые недомолвки, срывавшиеся с его губ, раскрывали душевное состояние Зайца, может быть, лучше самых красноречивых тирад. Говорить о большом и значительном всегда трудно, зато оно легко угадывается, особенно если имеешь дело с таким собеседником, как Мария; и сама немногословная, она обладала даром понимать и слушать других.

С горечью думая о своей непоследовательности и неумении высказаться четко и ясно. Заяц на самом деле все более полно открывался молодежи, с которой особенно стремился сблизиться, и «дети» давно уже считали его своим, в той мере, в какой он мог им быть.

С весны 1942 года Заяц от праздных разговоров в доме Дорошей перешел к делу и стал помогать «детям», не расспрашивая их ни о дальнейших планах, ни о том, какую цель преследуют они, давая ему то или иное поручение.

Так, ему пришлось ближе познакомиться с Синишей, он жил на Светославской улице в доме своего отца, директора гимназии, теперь уже на пенсии. Синиша, несомненно, был у них главным, возможно даже, руководил какой-то большой организацией, но об этом можно было только догадываться.

Длинный и худощавый, он обладал способностью незаметно появляться в самых неожиданных местах, — как бы мимоходом и на минуту. Создавалось впечатление, что и говорил он словно бы вскользь, между прочим. Его зеленые близорукие глаза обычно были опущены, но он, казалось, воспринимал окружающее всем своим существом и схватывал все, что ему нужно было видеть и знать. Неслышна и легка была его походка, и все слова звучали в его устах непринужденно и легко, словно только что пришли ему на ум, и при этом прикрывались неповторимой иронией, столь привлекавшей и смущавшей Зайца.