Изменить стиль страницы

Застывшие тела казненных, бескровные лица, головы, беспомощно поникшие над смертной петлей, ноги, судорожно вытянутые в тщетной надежде найти опору, четко вырисовывались в прозрачном воздухе сияющего дня. А рядом перед кофейней «Афины», за столиками с пивом и солеными сухариками, коротали время гитлеровские солдаты и редкие штатские. Под фонарями стояли неподвижные, будто отлитые из чугуна, высеченные из камня или какого-то невероятно твердого металла, немецкие охранники в полном боевом снаряжении. И Зайцу все время казалось, что ползущая под его ногами дорожка асфальта, на которую он ступил в начале Теразий, неминуемо столкнет его с одним из этих истуканов, и тогда произойдет нечто непоправимо страшное. Вот он совсем близко, еще ближе… Он уже явственно ощущал непробиваемость его брони и свою слабость, когда, увлекаемый общим потоком, пронесся в нескольких миллиметрах от охранника. И только тогда понял, что зубы у него стиснуты, а пальцы сжаты в кулаки. Он хотел ускорить шаг, но не смог из-за встречного потока людей; неодолимая, болезненная потребность, словно мучительный долг, заставила Зайца еще раз взглянуть на повешенных. Он обернулся на ходу и увидел спины двух казненных, силуэты которых вырисовывались теперь не на фоне безоблачного неба, а как бы вписывались в картину города с его домами и улицами, кишевшим и людьми.

Толпа начала редеть, Заяц заспешил прочь: «ужас» остался позади.

Ноги машинально понесли его на Топчидерский холм. Он ощущал физическую потребность говорить с людьми. Он заглядывал в глаза прохожим, и ему не показалось бы странным опуститься сейчас с каким-нибудь незнакомым человеком на траву у обочины дороги, поднимавшейся в гору, и завести тихий, неторопливый, откровенный разговор о только что увиденном, и вообще о том, что происходит вокруг в последние месяцы.

Марию он застал на кухне, она хлопотала у плиты, через силу разговаривая с двумя крестьянками, расположившимися тут провести длинный выходной. Детей не было дома, а Дорош возился на грядках с буйно разросшимися баклажанами, мокрый от пота, безмолвный, низко склонясь к земле, словно стремился затеряться в зелени, слиться своим крупным телом с землей и растениями.

Никто не хотел проникнуться страданиями Зайца: на его рассказ о виденном слушатели отзывались сочувственными восклицаниями и неопределенными жестами, отбивавшими всякую охоту к дальнейшей откровенности.

Как это часто случалось по воскресеньям, Маргита с сыном и на этот раз отправилась на целый день в Земун, предоставив Зайцу самому разогревать себе обед. Он много бы отдал, чтоб не оказаться за столом в одиночестве, но как раз сегодня Мария не оставила его обедать, а сам он постеснялся быть навязчивым. Он попрощался и двинулся к дому.

На душе его было горько, как у обиженного ребенка. Вывод напрашивался один: в дни великих страданий и бед люди бывают так несчастны, что помощь и поддержка близких становится им жизненно необходимой, но эти же беды и страдания нередко и разобщают их, мешая оказывать друг другу помощь и приносить утешение.

Пустой дом встретил Зайца пугающим молчанием. Здесь, в четырех стенах, перед ним, как наяву, зримо встало то, что, словно сквозь сон, видел он утром на Теразиях, и, ожив в нем с новой силой, наполнило мучительным и беспокойным сознанием того, что через это нельзя пройти так просто, нельзя предать это малодушному забвению.

Из обеда, оставленного Маргитой, Заяц съел немного сыра, хлеба и фруктов и не стал ничего разогревать. Новая волна тревоги нахлынула на него. Одиночество этого летнего дня в пустой квартире казалось ему бесконечным, непереносимым. В венах у запястий и в висках сильно пульсировала кровь, разнося тревогу по всему телу и как бы сообщая ее окружающему. Он лег, сраженный приступом слабости, на диван. И, лежа на спине, широко раскрытыми глазами смотрел на белый потолок, с явственным однообразием покачивающийся у него над головой, и ощущал чуть заметные колебания дивана, подчиненные тому же ритму. Тревожная дрожь захватила все, что было в этой комнате и одушевленного и неодушевленного, хотя все оставалось на своих местах.

Заяц вскочил с дивана и прошелся по квартире, но все вокруг было заражено тем же беспокойством и тревогой.

Он вернулся на кухню.

Открытое кухонное окно выходило на крутой склон и стоящий на нем соседний дом, обращенный фасадом на улицу Князя Милоша. Заяц мельком оглядел склон, поросший чахлой растительностью и заслонивший вид из окна, и понял, что и он весь дрожит от вершины до основания.

Ему пришло было в голову снова отправиться туда, где родилось это страшное смятение, и там, на Теразиях, в центре распространявшейся волнами тревоги, подавить его в самом зародыше. Но сама эта мысль была частью все той же тревоги, которая не побуждала к действию и не подсказывала выхода. Да и сможет ли он его найти, сможет ли решить все один в этом состоянии невыносимого смятения всех чувств, заставившем его метаться, не находя себе места и не зная, что предпринять.

Да, выхода нет, нет решения, но сознание его переполнено тем, что он увидел сегодня на Теразиях. Убивают людей! Одни убивают, а в это время другие сидят в кафе, едят и пьют; тут же, под виселицами, занимаются своими делами или забиваются в дома, чтобы не видеть, не слышать, не знать. Он такой же, как они, только теперь он видел это все своими глазами и не может отделаться, освободиться от этого. Он носит это в своей душе как неизбывную и неизбежную тяжесть.

Терзаясь бездействием, Заяц смотрел в глубокую пропасть и вздымавшуюся перед ним стену, навсегда лишившую их кухню солнечного света.

Приглядевшись внимательней, он обнаружил под кухонным окном узкий карниз, прилепившийся к дому по странной прихоти безвестного архитектора. Карниз упирался в склон и снова возникал на противоположной стороне отвесного холма и там расширялся, превращаясь в нечто вроде недостроенной террасы. Под ней зиял узкий и сырой провал глубиной четыре-пять метров; дно его поросло похожей на мох травой и чахлыми кустами, никогда не видевшими солнца.

Этот странный карниз представлял собой одну из причуд белградской архитектуры 1920–1925 годов. Строили тогда очертя голову, наспех, спекулируя темпами и не заботясь о плане и порядке, из всего, что попадало под руку, одержимые одной только жаждой наживы.

Архитектура во многом отражала черты политики, экономики и культуры тех времен: алчные, ненасытные аппетиты, полная безответственность и беспечность, бестолковое расходование сил и средств, и в итоге — плачевные результаты.

В непреодолимой тревоге Заяц влез на подоконник, спустился на карниз, держась за раму, и пошел по нему, пока не уцепился левой рукой за железную скобу водосточной трубы. Держась за нее, он поднял правую ногу над пустотой, отделявшей его от широкой бетонной площадки на противоположной стороне. Носком ботинка достал край карниза. «Все, все возможно!» — подумал он и, со всей силой оттолкнувшись от него, перенесся на другую сторону. Здесь было просторнее, можно было стоять и сидеть.

Заяц очистил «террасу» от земли и мусора, в течение многих лет намытого дождями и сел. Кровь сильно пульсировала в жилах, в глазах было темно от непривычного напряжения, но бетонный выступ, прилепившийся над рвом, подобно ласточкиному гнезду, в отличие от стен его квартиры и всей ее обстановки, казалось, незыблемо стоял на месте. Может быть, это и был тот самый желанный полюс неподвижности, где он наконец найдет успокоение.

С изумлением осмотрелся Заяц вокруг. Соседский орех, росший на краю обрыва, простирал над ним свои ветви, за морем крыш приземистых домишек Сараевской улицы возникала узкая, но глубокая перспектива Савы с Дунаем и четкими очертаниями Калемегдана. Отсюда все казалось неузнаваемо новым, невиданным. И надо же было столько лет прожить здесь, не подозревая о существовании этого восхитительного уединенного уголка, защищенного со всех порой от посторонних взоров. И, для того чтобы его открыть, потребовалось всего лишь пренебречь какими-то условностями и решиться перешагнуть через ров, отделяющий один карниз от другого. Это был тот самый спасительный, не требующий особого мужества шаг, который нам бывает трудно совершить вовремя.