Изменить стиль страницы

— Да дайте же наконец человеку прочесть стихи, — говорил адвокат ленивым и небрежным тоном и добродушно махал рукой полному и бледному господину в больших очках, уже поднявшемуся на противоположном копне стола с листком бумаги в руках и тщетно ожидавшему тиши мы.

— Да, да, да, давайте-ка послушаем.

— Сядь ты, на самом деле, зачем это надо! Я не выносил стихов, даже когда в школу ходил! — кричал низенький прыткий толстячок с покрасневшим от вина лицом.

— Дайте ему прочесть!

— Давай, поэт, смелей!

Поэт, совершенно трезвый, готовый к действию, как заряженная винтовка, воспользовался мгновеньем относительного затишья и, хотя кое-кто еще продолжал переговариваться, жевать и чокаться, сладким баритоном начал читать стихи:

БЕЛГРАД
Мой город стоит меж двух рек.
Устремленные ввысь, темные силуэты
Режут звездный узор.
А лунный серп, серебряный рыцарь,
Уходит в сады созвездий
Дыханье моего города, причудливое, вихревое, свободное.
Поднимаясь над всем, летит высоко-высоко
И в кружении самых далеких планет
Несет с неодолимой отвагой смелые арки
Прекрасной архитектуры будущего.

— Ох, помереть впору от твоих стихов, — прервал поэта низенький толстяк, с детства не выносивший поэзии.

Поднялись голоса возмущения:

— Замолчите, пожалуйста!

— Заткнись, пьяный болван, раз ничего не смыслишь, дай бедняге заработать малость.

— Пардон, пардон, господа, — кричал тощий, длинноволосый, с примерной тщательностью одетый господин, — пардон, это недоразумение. Дело вовсе не в заработке. Наш друг преследует совершенно иные цели. От нас ему ничего не надо, напротив, он хочет нам доставить редкое удовольствие. Это наш первый космический поэт[75]. Теперь, когда и мы вступаем в сферу культуры…

— Хватит, хватит, браток! Ты аптекарь, с тебя и того довольно!

— Дайте поэту слово!

— Однако кто привел эту поэтическую напасть портить нам настроение? — проговорил кто-то спокойным и низким басом, словно только что проснувшись.

Замечание вызвало общий смех. Но длинноволосый тощий щеголь, о котором стало известно, что он аптекарь, упорствовал. Встав с места, он кричал во все горло:

— Господа, умоляю вас, дайте слово поэзии! Поэты высшие создания, их надо уважать.

— Что, что? — визжал низенький господин, бегая, растопырив руки, вокруг стола. — С чего это я стану его уважать? Да будет тебе известно, я никого не уважаю! Я из Палилулы[76]. Мне на всех наплевать. Даже на господа бога! Понятно? А эту твою бестолочь я и слушать не желаю! Понимаешь? Не желаю, и все тут!

Адвокат во главе стола только отмахивался, трясясь от смеха и вытирая с затылка пот. Поэт, по-прежнему торжественный и невозмутимо серьезный, после некоторого колебания сел на место и свернул листок. Между аптекарем и палилулцем, который не выносил стихов и служил, как выяснилось из разговора, таможенным арбитром, завязался громкий спор о культуре и поэзии. Они так кричали, что невозможно было разобрать голоса других. Но неожиданно шум прекратился и разговоры стихли. Все разом повернулись к невидимой двери, находившейся где-то под галереей, на которой стояла Барышня; лица у всех посветлели и расплылись в улыбке.

С высокой испанской наколкой из черных кружев на голове и большим букетом фиалок на груди, шурша роскошным широким платьем из негнущегося шелка цвета ореховой скорлупы, в комнату вплыла Карменсита. Левой рукой она придерживала на кринолине плоскую корзинку с крупными, совершенно темными пармскими фиалками, связанными в маленькие букетики. За ней вошла девочка с такой же корзинкой, в которой лежала груда крупных банкнот.

Барышня судорожно сжала кулаки, впившись ногтями в занавесь.

Лишь теперь, когда пьяная компания наконец умолкла, можно было услышать, что Карменсита тихо поет песенку с механически затверженными сербскими словами:

О сеньоры, сеньориты.
Купите вы у Карменситы
Фиалки голубые эти.
Что счастливей всех на свете
Сделают вас в эту ночь.

Голос у нее был высокий и приятный, произношение небрежное и неясное, движения в ритме песни грациозные и уверенные. Она не успела еще подойти к столу, как орава беснующихся мужчин была укрощена. Напевая песенку, она брала из корзинки букетики фиалок и вдевала их каждому в петлицу сюртука, и каждый бросал в корзинку, которую подставляла девочка, по банкноте. Воплощение музыки, радости и пленительной беззаботности, Карменсита, казалось, и не подозревала о существовании девочки с корзинкой. Низенький толстяк, не выносивший стихов, сразу присмирел, притих и смотрел прямо перед, собой; чтобы скрыть замешательство, он выхватил из своего толстого бумажника пачку банкнот и широким жестом бросил девочке. С фарфорового лица Карменситы не сходила улыбка, открывавшая белоснежные зубы и игравшая в затененных длинными ресницами глазах. Она с трудом пробиралась между стульями и стеной — мешал широкий кринолин из шуршащего шелка. Все давали ей дорогу и смотрели на нее с восхищением и робостью. Только Ратко держался свободно и непринужденно. Бросив свою банкноту, он нагнулся, чтоб ей было удобней воткнуть букетик в петлицу, взял ее руку и осыпал ее поцелуями до локтя. Карменсита прервала свою тихую песенку: «Laisse-moi tranquille, Ratko! Voyons, laisse-moi passer, mechant gars»[77], — сказала она звонко и ясно.

Лицо ее ослепляло кремом, яркой помадой и привычной, уверенной улыбкой опытной укротительницы. Ловким, изящным движением она высвободила руку и в мгновенье ока оказалась на противоположном конце стола, продолжая напевать песенку и оделять гостей фиалками. Обойдя всех, она театрально раскланялась и исчезла вместе со своей песенкой и девочкой, которая несла корзинку, полную банкнот. Ратко, смеясь, сыпал ей вслед французские слова, глаза у него горели.

Барышня почувствовала, что комната с пьяной компанией застилается туманом. Сукно занавесей, которое она держала в руках и прижимала к щекам, жгло огнем, но она не решалась его выпустить, потому что ей казалось, что пол под ней провалился и она висит над бездной, судорожно уцепившись за одни эти занавеси.

Летящие в корзинку деньги, бесстыжие поцелуи, широкая улыбка, которая представлялась ей и мерзкой, и глупой, и подлой и которая выглядела невероятной на лице Ратко, — все, все было непристойно и гадко до боли. И этот неизвестный ей странный язык, живой и свободный, с обилием полнозвучных гласных и острых фраз, которые взлетают в воздух, словно ожерелья искр или рой молний, язык, совершенно противоположный ее глухому и тяжелому боснийскому выговору, и он казался ей живым выражением разврата, не сознающего своей греховности, воплощением падения и измены Ратко.

Ей захотелось выпустить из рук занавеси и упасть на пол, в бездну, куда угодно, лишь бы не видеть того, что было у нее перед глазами. Но за своей спиной она слышала теплое дыхание Йованки, возвращавшее ее к действительности.

Когда кровавый туман гнева и стыда, застилавший ей глаза, чуть разошелся, пьяная компания уже расселась по своим местам. Лишь фиалки в лацканах сюртуков говорили о том, что по комнате призраком прошла Карменсита. Правда, за столом теперь сидели две девицы из варьете, обе блондинки, обе хорошенькие, похожие друг на друга, как родные сестры, в одинаковых вечерних платьях из бледно-зеленого шелка. Деревянными палочками они мешали шампанское в низких бокалах. Все смеялись шуткам, которые отпускал писклявым голосом, сопровождая их резкими жестами, таможенный арбитр, не выносивший стихов. Только поэт сидел неподвижно, как сова, в своих больших круглых очках с толстыми стеклами. Между Ратко и таможенным арбитром шла пьяная дружеская перебранка, вызывавшая взрывы общего смеха.

вернуться

75

Это наш первый космический поэт… — «Космическая» тема, прежде всего как одна из возможностей для проявления игры фантазии, встречалась довольно часто в творчестве сербских и хорватских поэтов, с которыми в начале 20-х годов был близок Андрич. Здесь, по всей вероятности, имеется в виду хорватский поэт Сибе (Йосип) Миличич (1886—пропал без вести в 1944–1945 гг.), в ту пору поборник «космической поэзии будущего».

вернуться

76

Палилула — в описываемое время отдаленный от буржуазного центра район Белграда.

вернуться

77

Оставь меня в покое. Ратко! Дай мне пройти, скверный мальчишка. (фр.).