Изменить стиль страницы

Проснулась она, как обычно, около семи; оделась, позавтракала и отправилась в лавку. Тягостное чувство, оставшееся от ночного сновидения, не покидало ее, нет-нет и проносилось мимолетной тенью в ее голове сомнение в реальности яви.

В дверях лавки Барышня столкнулась с почтальоном, в самом деле доставившим кое-какие переводы. Она взволнованно пересчитала деньги раз, другой — сомнение снова молнией пронеслось в ее голове — и только потом расписалась на квитанции. Прижав к себе деньги, она подняла голову и долго, пристально глядела прямо в глаза почтальону. Лицо было знакомое, красное, изможденное, старое. Оно словно говорило: «Служба нетрудная, да жалованье маленькое, детей куча, концы с концами никак не сведешь». На дерзкую ухмылку и лукавые огоньки в глазах, которые привиделись ей во сне, не было и намека. Следовательно, все в порядке. Только теперь она успокоилась окончательно. Облокотилась на маленькую старинную конторку, крепко придавила ладонями зеленое, закапанное чернилами сукно и вздохнула с облегчением,

А почтальон, выйдя из темной холодной лавки на утреннее солнце, на мгновенье остановился и весь передернулся, стряхивая с себя вместе с внутренней дрожью впечатление от этих пронзительных, перепуганных и страшных глаз. Потом он пошел дальше. Держась солнечной стороны, он беззвучно шептал себе под нос:

— Ну и страшные, брат, глаза у этой самой Райки! Не впрок ей богатство! Ох, и страшные!

В жутких снах и мучительной бессоннице проводила Барышня теплые ночи. Лето не кончалось. И в октябре еще было тепло и зелено. Дни и недели тянулись бесконечно, события сталкивались, подгоняли и настигали друг друга, как завершающие аккорды симфонии, из которых каждый звучит словно последний и за каждым неуклонно и неожиданно следует новый. Однако прозвучал и последний.

Барышня, как это часто случается с подобного рода людьми, не заметила, когда грянуло то, чего она так страшилась, что несчетное число раз до малейших подробностей представляла и рисовала в своем воображении.

(Здесь ее воспоминания обрывались: не то чтоб они исчезли и полностью стерлись — скорее это походило на оборванную киноленту: экран не гаснет, аппарат работает, но звука и изображения нет, одни только причудливо размытые пятна и линии.)

В один из октябрьских дней, который ничем не отличался от прочих, когда ее опасения были не меньше, а надежды не больше, чем обычно, на домах неожиданно появились первые трехцветные флаги[64] и люди на улицах стали обниматься и целоваться, плача от радости. Опять слезы! Весо в тот день в лавку не пришел. Барышня шла по городу изгоем и преступницей. Ее никто не обнимал, никто даже руки не протянул, и тем не менее она дрожала от врожденного отвращения к объятиям и от смятения, в которое ее повергли эти вечные слезы, сильное возбуждение, громогласное излияние чувств, слова и разговоры вообще.

Она сидела как на иголках в холодной лавке и мысленно перебирала свои кредиты и вложения, разбросанные по многим местам. Без значительных убытков на сей раз не обойтись. Теперь это уже совершенно ясно. Она думала лишь о том, как уменьшить неминуемый ущерб. Мысли проносились стремительно, как на пожаре или в бурю, когда надо спасать самое ценное и то, что находится в наибольшей опасности, а в твоем распоряжении две-три минуты. Громкие шаги и взволнованные голоса нарушили течение ее мыслей. В лавку вошел в окружении молодых людей Весо. Кое у кого было оружие. Все говорили разом, размахивая руками. Барышня подумала, что они навеселе. Она хотела поговорить с Весо, но ей не дали и слова сказать. Пришельцы смотрели на нее свысока, морщась и щурясь, словно она уж так мала и незначительна, что ее и не разглядишь. Весо был не лучше других. Никогда, ни до, ни после этого, она не видела его в таком возбуждении. Он лишь отмахивался от нее и несвязно говорил:

— Оставь, Райка! Сейчас не до этого! Дождались ведь, дождались, теперь и умереть не жалко. Ступай домой. Видишь, какая у нас радость? Видишь?

Она ничегошеньки не видела, а его глаза пылали, и безбородое добродушное лицо горело ярким румянцем.

Однако дальше события развивались не столь невинно, как в первый день. И в лавке, и на улице, и даже в собственном доме знакомые и незнакомые, званые и незваные стали осыпать ее ехидными насмешливыми замечаниями, а кое-кто начал открыто и грубо поносить ее за поведение во время войны. Она не вспоминает, не любит вспоминать обо всем том, что ей тогда пришлось перенести. Все было хуже и тяжелей, чем она могла себе представить заранее. По поведению и речам тех, кто зло высмеивал или открыто ругал ее, она понимала, сколь велика была в их глазах ее вина. Но как она ни старалась понять, как ни ломала себе голову, она так и не уразумела, в чем эта ее вина состоит. Она видела лишь непостижимую ненависть людей и стремление оттеснить ее, нанести ей ущерб, помешать в любом деле. Читая в газетах статьи и речи о гонениях и муках военных лет, она спрашивала себя, возможно ли, чтоб все это происходило в той самой стране и в том самом городе, где живет и она. Порой ей казалось, что все люди внезапно сошли с ума, все, кроме нее, — вот почему они смотрят на нее косо и так жестоко ее преследуют.

Людям, подобным Барышне, мир должен часто представляться кромешным адом. Нечувствительная к большей части общественных законов, нравственных устоев и движений человеческой души, неспособная даже заметить их, а не то что понять их закономерность и их медленное, но неотвратимое воздействие на ход событий, она в самом деле не могла уловить причинной связи между тем, что происходило с ней сейчас, и тем, что она делала, видела и слышала в 1914-м и 1915 годах. И это было самым тяжким в ее теперешних муках. Она не понимала, что насилие и несправедливость вызывают мщение, и что месть слепа, и что те, на кого она обрушивается, всегда воспринимают ее как самую черную несправедливость, равно как не понимала и того, что к самому справедливому возмездию присоединяются зависть и неизбывное людское злорадство. Она вообще не имела понятия о насилии, о несправедливости, о каре и мщении, но зато ясно видела, что находится на стороне, которая преследуется и терпит убытки. Она в самом деле терпела убытки, и каждый день угрожал ей новыми и все более крупными. Она не осмеливалась предъявлять иски, а если бы и осмелилась, ничего бы из этого не получилось. Дела не двигались, суды пустовали, банки, по существу, не работали, сроки платежей не соблюдались, ценные бумаги лежали мертвым грузом. Со всех сторон у нее требовали пожертвований, долгов же никто не платил, должники смеялись в глаза кредиторам и делали новые долги, словно завтра — светопреставление. А газеты писали о налогах на военные прибыли, об экспроприации имущества, о больших и малых планах, по которым у имущих предполагалось отнять миллиарды и передать их неимущим. Барышне казалось, что целые страны и народы решили закончить жизнь в неистовом кутеже, решили есть, пить, безумствовать и растратить все, до последнего гроша в кармане последнего человека. Все оборачивалось против нее.

В тихий октябрьский день ей было суждено собственными глазами увидеть окончательную гибель Рафо. Однажды утром, избегая шумных, и радостно возбужденных центральных улиц, она забрела на Ферхадию. Перед бывшей лавкой Рафо толпился народ, раздавались громкие возгласы, взрывы оглушительного хохота. Боязливо осмотревшись, она увидела за прилавком Рафо. Мокрыми и грязными руками он перебирал какие-то гнилые овощи. От него остались кожа да кости, лицо его пожелтело и потемнело, одет он был грязно и неряшливо, без галстука, с непокрытой головой. Рафо испуганно вращал глазами и без умолку говорил, но что — разобрать было невозможно из-за непрестанных выкриков и громкого смеха толпы. Лишь когда он повышал голос, слышались отдельные слова:

— Вот, пожалуйста, совершенно бесплатно!.. Должен же народ есть… Я-то знаю, это другие не знают… Должен есть… Вот…

А народ, словно бы забыв о голоде, смеялся над безумцем, глядя на него с тем холодным любопытством, с каким люди, стоит им оказаться в толпе, смотрят на самые грустные сцены.

вернуться

64

…на домах… появились первые трехцветные флаги… т. е. национальные флаги нового самостоятельного государства — Королевства сербов, хорватов и словенцев, провозглашенного в Белграде 1 декабря 1918 г. Босния и Герцеговина, как и входившие прежде в состав Австро-Венгрии Хорватия, Словения («новые края»), стали его частью.