Просмотрев мои документы, он задержался на справках об осуждении Коллегией ОГПУ и об освобождении из концлагеря после десятилетнего заключения. Прочитав их, улыбнулся:
— Вы бывалый человек, тем лучше. Скажите по совести, вы знаете причину вашего вызова? И как вы там вообще живете?
— Благодарю вас, живу, как все, — улыбнулся я. — А причина. — развел я руками, — право, не могу догадаться.
Он засмеялся. В эту минуту я подумал, что большой беды еще не будет.
— У вас там какая-то любовная история завелась? — спросил уполномоченный. Меня кольнуло, не хотелось об этом говорить в НКВД.
— В мою бытность под опекой вашего учреждения не приходилось замечать, чтобы вы интересовались такими историями, — усмехнулся я в свою очередь. — Хотя, конечно, всякое бывает.
— Да, именно, всякое бывает, — добродушно подтвердил уполномоченный. Мне показалось, что он в нерешительности, не знает, что предпринять. «Сейчас решается моя судьба», — мелькнуло у меня в голове.
— А как у вас с военной службой? — спросил уполномоченный. — Военный билет с вами?
— У меня отсрочка на год, по состоянию здоровья, — ответил я, подавая билет. Он посмотрел его, что-то черкнул себе в блокнот и возвратил.
Выйдя из села в степь, я вздохнул полной грудью. Голова немного кружилась, должно быть оттого, что напряжение, которым я жил со вчерашнего дня только-что разрядилось. Мне стало легко, казалось, что я освободился во второй раз. И еще раз я ощутил, как непрочно и ничтожно наше мнимое спокойствие, то, которое мы по необходимости стараемся создать в себе.
Но после первого прилива радости я почувствовал, что где-то глубоко во мне еще остался и ворочается червячок сомнения. Смутно казалось, что этим еще не кончилось и что мне всё равно здесь больше не жить. Почему? Причин как будто не было, но я давно уже полагался не на логику и причинность, а больше на бродящие в нас смутные предчувствия.
А как обрадовалась Тамара! С дороги я зашел к ней в буфет. Она бросилась мне на шею, смеялась и плакала, словно я вернулся с того света. Она требовала, подробностей и я должен был снова и снова рассказывать, о чем говорил с уполномоченным. Она забыла всё, что говорила вчера об НКВД; я подумал, что она расцеловала бы сейчас уполномоченного, за то, что он не посадил меня.
Тамара опять расцвела и похорошела. Снова она была счастлива, как и в первые дни. Я старался казаться таким же счастливым и следил, чтобы ни одно облачко не омрачало тамариной радости,
А спустя еще несколько дней мне прислали повестку из Райвоенкомата, призывающую на переосвидетельствование. Я сразу понял, вот и конец. Тотчас же восстановилась логика и причинность, по которым мы должны, жить: очевидно, НКВД имел инструкции действовать теперь по-другому.
Люди нужны были на фронте, а не в концлагерях, и уполномоченный с успехом мог сплавить неудобного человека в армию. Я вспомнил, как он записал что-то в блокнот. Ну, да, а после моего ухода он позвонил в Военкомат. Теперь ничего не поможет, если бы даже у меня не было ног, меня всё равно взяли бы в армию.
В Военкомате пожилая женщина врач осмотрела меня, потом полистала какую-то книжку, видимо не зная, что написать. Два раза она брала ручку, отставляла её, снова листала книжку, потом что-то написала на бланке и отнесла, в соседнюю комнату. Через опять минут я получил повестку: завтра, к десяти часам, явиться на сборный пункт.
Рано утром на- другой день я закинул за плечи рюкзак и неторопливо зашагал из поселка. Хотелось уйти до начала работы, чтобы ни с кем не встречаться, с друзьями я попрощался вечером, Погода стояла прекрасная: солнце уже грело сильно, дорога подсохла, идти было легко. И я бездумно шагал, чувствуя себя немного так, как будто меня не было.
С Тамарой я простился ночью, но не удивился, увидев её за украинской деревней. Она стояла у последнего двора прислонившись к плетню. Я поравнялся с ней, она подошла, обхватила мою руку, прижалась и мы молча пошли: дальше.
В поле в стороне от дороги стоял стожок полусгнившей соломы. Мы сели под ним.
Лицо Тамары за последние дни осунулось, похудело, ничего не осталось в, нем от прежней детскости, оно стало повзрослевшим и строгим. Обведенные темной каймой глаза не светились и сделались глубже, серьезнее. Сжатые губы говорили об испытанной горечи.
— Так и отняли тебя у меня, — тихо сказала она и замолчала. Я положил ее голову себе на колени, она легла, вытянув ноги.
— А я знала, что так будет. Помнишь, на именинах, когда Михаил Петрович пел. И еще очки разбились. Я забыла, а как вызвали тебя, так и вспомнила. И поняла, что всегда помнила, только не хотела помнить… — Она говорила медленно, едва слышно, усталым голосом. И лицо её, с полузакрытыми глазами, было безмерно уставшим, словно погасшим. — У нас всегда так. И как это так получается! — вдруг с отчаянием прошептала она и гримаса боли на секунду исказила её лицо.
— Я тоже в армию пойду. В санитарки. Или сестрой. Я тут больше не останусь… — зашелестела она снова и опять помолчала, как будто ей трудно было говорить,
— Я, наверно, глупая. О счастье мечтала, радовалась, а счастье вон оно, какое. Выходит, и нет его совсем. А что вместо него? Я и не знаю. И ты мне не оказал. Может, дольше пробыли бы, я бы и узнала. А теперь я пустая и ничего у меня нет…
Я наклонился, прижал губы к её глазам.
— Иди, Тамара, в армию иди, куда хочешь, а иди. Увидишь много других людей и всё узнаешь. Сейчас по России гроза идет, миллионы кипят в ней — прокипишь и ты и легче тебе будет, вместе со всеми узнаешь, что нужно. Ты чуткая, сердцем поймешь.
— Пойду, — прошептала Тамара. Открыв глаза, она спросила: — А ты меня не забудешь?
— Нет, Тамара, я тебя всегда помнить буду.
— Я знаю, мужчины всегда так говорят, а потом забывают. А ты не забывай. С другой будешь, а меня помни. А мне легче будет, я всегда знать буду, что есть человек, который помнит обо мне. Ты мне пиши, хоть раз в год, а пиши. Мне перешлют, а потом я тебе новый адрес напишу. Обещаешь?
Я обнял её:
— Обещаю, родная моя…
Она поднялась первая и сказала:
— А теперь иди. Поздно, опоздаешь еще.
Мы обнялись, поцеловались, уже не как любовники, а как брат и сестра. Держа мои руки в своих и продолжая смотреть мне в лицо, Тамара наклонилась, одной рукой подняла с земли рюкзак и подала его.
— Иди. А я посмотрю.
Волоча рюкзак по земле я пошёл. Через несколько шагов закинул рюкзак за плечи, оглянулся. Тамара стояла, не шевелясь, сложив на груди руки, и сурово смотрела мне в след.
Я пошел быстрее, но оборачивался через полусотню шагов. Тамара тем же неподвижным взглядом провожала меня. Я хотел не оборачиваться так часто, шел, всё ускоряя шаг, чтобы отвлечь внимание от фигурки позади, смотрел по сторонам. Наступала весна, из-под бурой прошлогодней травы кое-где просвечивала свежая зелень. Теплый ветер шуршал над степью и сушил землю. Я вспомнил, как собирались мы гулять весной в степи и еще раз обернулся. Тонкая фигура девушки черточкой виднелась рядом с копной, я не мог больше увидеть ни глаз Тамары, ни её лица. Отвернувшись, я почти побежал.
С этого дня началась армейская бестолочь, а через месяц, вместе с десятками тысяч таких же русских людей, я попал в плен, в суете переездов и фронтовой обстановки я так и не написал Тамаре письма: моя армейская жизнь оказалась короче, чем я мог предполагать. А теперь, когда я вспоминаю о том времени, то что я не написал Тамаре, гложет меня больше всего, мне иногда смутно кажется, что я обманул её…