Андреев Г.А

ТАМАРА

В сентябре 1941 года меня командировали в Сибирь, для приема вывозимого из Европейской России оборудования. Пока я добрался до Новосибирска, немцы заняли заводы нашего наркомата, вывозить стало нечего. Обстановка полностью переменилась и само начальство мое оказалось вместо Москвы в Киргизии. В феврале 1942 года я тоже переехал туда. Меня направили на небольшой завод, на котором жила группа наших, тоже эвакуированных из Москвы, сотрудников.

Мы аккуратно высиживали положенные часы в канцелярии, от скуки перебирая уцелевшие документы занятых немцами заводов. Работы не было, впереди была неизвестность — мы чувствовали себя так, как будто были законсервированы.

Через несколько дней по приезде, сидя в канцелярии, я смотрел сквозь грязное окно на ровную степь, у горизонта сливавшуюся с блеклым небом. В голове и душе было также пусто, как и в пустой равнине степи. За спиной вдруг раздался женский смех, такой жизнерадостный, что в этой комнате он звучал почти кощунством. Я обернулся.

У стола высохшей, чем-то похожей на заезженную клячу сотрудницы-счетовода, стояла высокая стройная девушка. Стояла она в полоборота ко мне, лица её я не видел, но и не видя почувствовал, что девушка молода и хороша — уже по задорно, с юной непосредственностью, поднятой голове, светившейся пышными каштановыми волосами, беспорядочно падавшими на плечи, на полинялый, наверно когда-то яркий платок. Одета она была в черную ватную телогрейку и защитного цвета юбку, нош её были в толстых шерстяных чулках и больших солдатских ботинках, но эта одежда, делавшая фигуру девушки грубой и бесформенной, словно бы не портила впечатления свежести и завидной молодой уверенности, исходивших от девушки. Я начал было любоваться ею, но услышал её густой контральтовый голос:

— Точно! — сказала она, как будто гвоздь вбила.

Признаться, я не переношу многих слов, появившихся после революции. Почему-то я примирился с выражением «на большой палец», с грехом пополам принял и «присыпку» к нему, но такие слова, как «мирово» или категорическое «точно», произносимое кстати и некстати, приводят меня в скверное настроение. Так и сейчас возникший интерес к девушке готов был исчезнуть, но в это время она повернулась ко мне лицом.

Она не была красива. В ней ничего не было ни от так называемой женской классической, ни от припудренной и подмазанной городской красоты. Довольно широкий нос, яркие губы, выцветшие белесые брови и ресницы. Бойкие глаза, загоревшая кожа темна, словно чуть выдублена — таких лиц на свете тысячи. Лицо было даже грубое, если не вульгарное, и дело не в том, что грубость затушевывалась детски-мягким, пухлым ртом, ямочками на щеках и открытым, с задоринкой и вместе с тем простодушным и милым взглядом. Дело в другом: почему-то казалось, что в ней столько земной, «черноземной», но и словно одухотворенной силы, что она невольно приковывала внимание. Улыбаясь, девушка глянула в мою сторону и пошла к двери, ступая быстро и уверенно.

Прежде я не замечал входивших в нашу комнату женщин. А тут почувствовал, что во мне будто что-то осталось. Я повернулся к соседу, начальнику нашего планового отдела:

— Кто эта девушка, что вышла сейчас?

Михаил Петрович, полненький розовощекий мужчина лет сорока с небольшим, с зализанной редкими волосами плешью, немного старомодный, но и «передовой», принадлежал к категории людей, которых я называю «жоржиками». В них есть что-то от парикмахерской галантности, смешанной с хамоватостью, от них и пахнет всегда какой-то парфюмерией. Категория эта обычно умеет устраиваться в жизни. Так и Михаил Петрович, обладая хорошим здоровьем и призывным возрастом, он ходил по броне, не ездил и в командировки, — кому охота болтаться, в военное-то время, в переполненных вшивых вагонах? — и мирно сидел на этом заводе уже три месяца. Поэтому он знал здесь всех. Скверно сверкнув заплывшими глазками Михаил Петрович хохотнул:

— Товарец, что надо! Первый сорт! Хотя — серость. Но на безрыбьи, как говорится, — подмигнул он. — Это Тамара, здешняя буфетчица.

Буфетчица. Наверно, комсомолка. Выросла в глуши. Как большинство нашей молодежи, труба, невежественна, — подумал я. Пожалуй, имечко ей родители подобрали неподходящее. — Вздохнув, я снова уставился в окно.

В следующие дни Тамара опять приходила, к той же сотруднице, подсчитывать какие-то ведомости. Я привыкал к её посещениям и, похоже, даже ждал их. Что-то в девушке вызывало во мне любопытство. Кто она? Что собой представляет, чем живет? Чего в ней больше — грубости, резкости, или простодушия, мягкости? Я смотрел на нее, как на что-то неизвестное, что следовало бы открыть. Но и не спешил удовлетворять свое любопытство, может быть потому, что боялся узнать, что ничего особого в ней нет. Девушка, как девушка, мало ли таких? Все они на один лад и нет смысла, разыскивать то, чего нет.

Тогда у меня и в мыслях не было поухаживать за Тамарой. Этакое дитя степей, лет на двадцать моложе меня, и я — чего тут общего? Да и время такое, не до ухаживаний. Но познакомиться с Тамарой не мешало, совсем по другой причине: я подолгу простаивал, в заводском магазине за хлебом, а Тамара, я заметил, потихоньку отпускала трем-четырем сотрудникам хлеб из буфета, без всякой очереди.

Я продолжал посматривать на Тамару издали, изредка встречал её в коридоре. Показалось мне, что и Тамара не без охоты взглядывет на меня, раз-другой я будто бы подметил в её глазах смущение. Я не придал этому значения.

Однажды она пришла, когда её приятельницы-счетовода не было. Тамара остановилась посреди комнаты, обвела всех взглядом и спросила:

— А где Прасковья Семеновна?

Я поспешил ответить раньше других:

— Она заболела, бюллетень взяла.

Тамара нерешительно посмотрела на меня, улыбнулась:

— А кто же мне ведомость подсчитает?

Я тоже улыбнулся:

— Хотите, заменю вам Прасковью Семеновну? Давайте вашу ведомость.

— Вот спасибо — пропела она низким контральто. Подойдя, Тамара положила передо мной ведомость и оперлась на стол. Руки у нее тонкие, но красные, обветренные. — Я на счетах плохо считаю, мне часа два надо, чтобы подсчитать. Точно, — безоговорочно заключила она, хотя я и не возражал. Меня немножко покоробило, я взял ведомость и молча начал считать. Цифры были написаны крупным, ломаным почерком, не женским, а скорее детским, полуграмотным. Некоторые трудно было разобрать, я отращивал Тамару:

— Это что?

— Это? — Она придвигалась ближе, почти касаясь волосами моего лица. — Это семь. Смотрите, единичку я так пишу, хвостик вот такой. А у семерки такой хвостик. Прасковья Семеновна хорошо мою руку знает. Кто раз, два увидит, как я пишу, тот сразу разбирает, — доверчиво сообщила она и заключила безапелляционным: — Точно!

— Далось тебе это «точно», голубушка! — досадливо подумал я, написал итог и протянул ведомость Тамаре:

— Готово, гражданочка!

— Спасибочки вам большое, — пропела Тамара, беря ведомость и рассматривая её. — Как вы красиво пишете! Вот бы мне так выучиться!

Глаза её лукаво смеялись, в голосе слышалась лисья льстивость. Я впервые видел Тамару вблизи. Полные губы открывали свежие белые зубы, глаза у нее были синие, в них бились язычки пламени. Улыбнувшись её комплименту, за которым угадал безотчетную хитрость, я предложил:

— Хотите, научу вас так писать?

— Да что вы? — притворно удивилась Тамара, и тотчас же согласилась: — Конечно, хочу!

Слуху, привыкшему к ленивому Московскому «канешна», отчетливое тамарино «конечно» показалось новым и не неприятным.

— Да ведь время много нужно. Поди, за год не научишься? — с сомнением пропела она.

— Ну, что вы! Мы по-стахановски, за месяц одолеем, — возразил я, глубоко заглядывая ей в глаза. Без тени смущения, она смело смотрела на меня.

— Заключаем договор, с этого дня я буду подсчитывать ваши ведомости и учить вас каллиграфии. Согласны?