Толпа заключенных пребывала в неизменной неподвижности. Шли часы. Ночь уходила в свою глубь.
Где-то уже поздно Павловский очнулся. Легкая дрожь пробежала по его спине. Смола вздрогнул и напряженно вгляделся в него. Тот тихо застонал, продолжая лежать неподвижно, вжавшись лицом в землю. Через минуту застонал снова. И тут как раз показались Крейцман и Надольный. Смола, который уже собирался нагнуться над лежащим, быстро отпрянул и выпрямился. «Пропал», — подумал он. Но все не отрывал слезящихся от холода и жара глаз от лежащего. Стон повторился, уже громче.
— Вот зараза, — тихо ругнулся кто-то сзади.
Через минуту, когда стоны возобновились, Смола услышал позади злой шепот:
— Ты, уйми этого дурня, услышат…
Смола не шелохнулся.
— Ты! — шептал все тот же голос. — Слышишь? Хочешь увидеть их здесь?
Смола невольно взглянул на своих сотоварищей. Увидел обращенные на него взгляды смертельно усталых, исполненных слепой ненависти людей. Он чувствовал, что должен твердо не уступать им. Но не сделал этого. «Я тоже боюсь», — подумал он. Сейчас он чувствовал себя так плохо, что был уверен, что долго не простоит. «Если я сейчас не умру, буду им мешать», — тупо думал он. Он прикрыл глаза и отдался во власть горячечного одурения.
Внезапно он услышал вблизи голос Шредера. Он подобрался и поднял веки. Перед ним стоял капо.
— Что с ним? — спросил Шредер, указывая на лежащего Маковского. — Жив?
— Умер, — ответил Смола.
Капо взглянул на Павловского.
— А этот?
Смола не успел ответить, как лежащий простонал. Шредер с минуту молчал. Хотя и подтянутый и как всегда с непроницаемым лицом, выглядел он очень усталым. Наконец, ни на кого не глядя, он глухо сказал:
— Есть приказ, чтобы все живые стояли в строю.
Тишина.
— Все, — повторил он.
И вдруг взглянул на Смолу.
— Подними его!
Смола нагнулся и подхватил лежащего под руки. На миг он увидел вблизи мышиное лицо Павловского, серое, без кровинки, с широко открытыми глазами, которые западали в глубь глазниц и затягивались туманом. Он хотел приподнять тело, но силы тут же покинули его, он ослабел и покачнулся. Кто-то сбоку поддержал его.
Шредер только взглянул на него и молча стал сам поднимать старшего. Но тот выскальзывал из рук. Он поддержал Павловского плечом и обнял. Где-то неподалеку раздавался громкий голос Крейцмана.
Голова Павловского бессильно свисала с плеча Шредера. Частая дрожь сотрясала его тщедушное тело. Шредер прикрыл глаза. Поддерживая умирающего, он сам выглядел мертвым. Моросил дождик, и в воздухе висел липкий туман. Земля дымилась, как после угасающего пожара.
И тут заключенные третьего блока увидели, что Шредер положил старшего обратно на землю. А сделав это, присел рядом. Умирающий схватил его за руку. И тут же с наклоненного лица капо словно спала маска, которую он носил столько лет. Исчезло известное всем служебное рвение, и необычно красивая и чистая ясность подсветила изнутри эти мужские, твердые черты.
— Kamerade![3] — шепнул он вполголоса.
Павловский напряженно вглядывался в нагнувшегося над ним человека и судорожно сжимал в своей руке ладонь капо. Тот, казалось, обо всем забыл и видит только лицо умирающего. Голос Крейцмана явственно приближался.
— Kamerade! — повторил Шредер громче.
Глаза Павловского расширились, и в них забрезжила уходящая жизнь.
— Надо верить, kamerade, — шепнул Шредер, — верить в победу, понимаешь? Верить в свободу, в будущее…
Лицо Павловского болезненно сморщилось. Он шевельнул губами.
— Что ты говоришь? — спросил капо, нагибаясь еще ниже.
Павловский вглядывался в него с нарастающим напряжением в стынущих глазах. Он снова шевельнул губами. И наконец прошептал:
— Свобода…
И умер.
Потом долгое время ярились эсэсовцы. Шредера увели с собой Крейцман и Надольный, которые, как раз когда Павловский умирал, оказались вблизи третьего блока. Судьба капо была предрешена. Впрочем, Шредер не оправдывался и своим молчанием и спокойствием сам подписал себе приговор. Его не застрелили на месте, наверное, потому, что он немец. Но все заключенные понимали, что самое лучшее для него — это быстрая смерть. Так ли случилось, неизвестно. Во всяком случае, никто больше Шредера не видел.
Что бы с ним ни сделали, происшествие такого рода было первым за время существования Освенцима, и это роковым образом сказалось на заключенных. Вялость и усталость тут же покинули эсэсовцев. Все вскочили и толпой выбежали на плац. Ярость их была каким-то массовым безумием, которое превзошло все. Лагерь пережил свой самый страшный час. Могло казаться, что вся человеческая ненависть и жестокость всей земли сгустились под сводом этой ночи, обезумевшие и ненасытные, и что никто живым из этого ада не выйдет. В тишине хрипели возгласы избивающих. На концах шеренг и в глубине их стонали и выли избиваемые. Наконец эти крики палачей и жертв слились в один вопль человеческой муки.
А тем временем распогодилось. Туман поредел, ветер стих. Мороз стал крепчать, и даже несколько звезд блеснуло в высоких провалах. Через час, когда усталость наконец сморила эсэсовцев, всё постепенно начало успокаиваться. Последнего человека убили в заднем ряду третьего блока. Это был молодой священник из Радомя, который наклонился, чтобы отпустить грехи умирающему товарищу. Застрелил его Крейцман.
Поверка продолжалась.
К утру Стась Карбовский потерял сознание. Перед этим он мучился долго и тяжело. Еще раз избитый Надольным, он несколько часов пролежал оглушенный болью и горячкой, пока наконец не забылся. И только один раз, когда подумал о Ваховяке, твердо говорящем «нет», что-то проникло в него, что он воспринял как сожаление, только не смог его осознать и понять.
Ночь подходила к концу. Было морозно, воздух очистился. На рассвете совершенно распогодилось, и с остатком темноты все звезды показались на небе. Но вскоре стали бледнеть и гаснуть. Только мрак еще долго стоял над землей. Восход солнца происходил незаметно, заслоненный все тем же светом прожекторов. Первая заря, стеклянистая и хрупкая, упала на высокую полосу тополей и осталась там как блеклый отсвет невидимой ясности.
Тишина приветствовала этот восход. Люди в шеренгах, безмолвные и застывшие, выглядели при медленно занимающемся рассвете как жуткие призраки, которых согнали сюда, чтобы они свидетельствовали о ничтожестве существа, называемого человеком.
Никто уже ни о чем не думал, и никто ничего не хотел. Если в ком-то еще тлело сознание, то было оно лишь блеклым клочком, который бессильно терялся в собственной пустоте и в пустоте и молчании мира. В каждом блоке было по десятку с лишним умирающих. Но лагерю не грозило безлюдие. В ближайшие дни с разных сторон прибудут новые транспорты.
И наконец на пятнадцатый час поверки, когда день уже занялся и погасли прожекторы, нашли учителя Сливинского. Нашли его за грудой бочек и ящиков, в углу темного погреба одного из разбираемых домов.
Он был холодный и одеревенелый — должно быть, умер уже много часов назад.
1942
3
Товарищ! (нем.)