Изменить стиль страницы

Иван Мошляк

ВСПОМНИМ МЫ ПЕХОТУ

Вспомним мы пехоту... i_001.jpg

Вспомним мы пехоту... i_002.jpg

УРОКИ ЮНОСТИ

Когда вспоминаю я далекие годы моего детства, вижу прежде всего бескрайнюю, ровную, пеструю от обильного разнотравья алтайскую степь. В то время была она полудикая, нераспаханная. Бродили по ней кабарги и лисицы-огневки, козули и волки, а в небе парил орел, высматривая добычу. Более полувека минуло с той поры, но и по сей день живет во мне полученное в детстве впечатление необъятности мира, необыкновенной, дух захватывающей просторности неба и земли. От края и до края совершенно чистая, не загроможденная ни строениями, ни линиями высоковольтных передач и никакими другими творениями рук человеческих, степь представлялась мне явлением величественным, вечным и незыблемым, над которым люди не властны. Да и не часто, бывало, повстречаешь в степи людей. Поселения располагались редко. От моего родного села Родино ближайшее село находилось в двадцати пяти километрах, а до ближайшего городка Славгород было сто двадцать километров. Подводой до него приходилось добираться два дня, а то и все три-четыре, смотря в какое время года отправишься в путь.

Земля тут была жирная — чернозем. Пшеницу родила не хуже кубанской. Осваивать дикую степь украинские переселенцы начали еще в прошлом веке. С Украины приехали в алтайские степи и мои предки. Села здесь внешне выглядели так же, как на Украине, — белые хаты. Только не было пирамидальных тополей да вишневых садов — не приживались они в суровом сибирском климате. Если летом держалась обжигающая сухая жара, то зимой стояли морозы в тридцать-сорок градусов. А то затянет небо темной хмарью и зарядит пурга на неделю, да такая, что носа из дому не высунуть, или подует легкий, ровный ветерок, по-местному — хиус. Коварная это штука. Поднимается он обычно в ясные морозные дни. Выйдешь из тепла — и вроде бы не замечаешь его: так, сквознячком потягивает. Потом чувствуешь — лицо начинает деревенеть. Вовремя не спохватишься, не ототрешь щеки снегом, считай — обморозился.

Натопить хату — тоже задача нелегкая. Лесов поблизости не было, а значит, не было и дров. На топливо шел кизяк — коровий да конский помет. Печи у нас клали русские, с лежанкой, так, чтобы сразу можно было обогреть весь дом. Кизяку требовалось много. Хорошо было тем, у кого скотины полный двор. А кто имел одну коровенку, тому и тепла негде взять. Малоимущему, бедному крестьянину всюду было трудно. Жизнь к нему почти всегда оборачивалась теневой стороной, а если при этом еще и природа была неласкова, то уж и вовсе не видел он светлых дней.

В такой вот бедняцкой семье в 1910 году родился и я. С той поры, как помню себя, семья наша не вылезала из нужды. С детства слышал я разговоры родителей о куске хлеба. Отец мой, Никон Кириллович, имел земельный надел, но обрабатывать его не мог. От болезней и бескормицы пала лошадь. Отец часто вспоминал Гнедую и горевал о ней, как о близком друге. На покупку другой лошади не хватало средств. Надел пришлось сдать в аренду соседу, мужику справному и прижимистому. На лето отец нанимался к «обществу» в пастухи. Занятие это было ему не по душе. В те времена пастушеское ремесло считалось последним делом. В пастухи шел уже совсем неимущий человек. Конечно, от пастуха зависел нагул скота. Поэтому к пренебрежительному отношению прибавлялось сочувствие: пастуха жалели, совали ему сверх платы краюху хлеба или кусок сала, чтобы «помнил добро».

Отец же мой был человек гордый, с чувством собственного достоинства. С памп, детьми, — суров, но справедлив и отходчив во гневе. Знал он лучшие времена и мир посмотрел. Служил в русской армии, участвовал в русско-японской войне, имел четыре Георгиевских креста — полный кавалер. И вот полному георгиевскому кавалеру приходилось из лета в лето «крутить коровам хвосты». Но в те времена заслуги перед отечеством не ставились ни во что, коли за душой у тебя не было ни гроша. Местный богатей Бескоровайный в войнах не участвовал, всю жизнь занимался умножением собственного богатства, но урядник и наезжавший иногда становой пристав здоровались с ним за руку и его, а не моего отца-пастуха почитали «истинным сыном отечества».

Все же пастушескую должность отец оставить не мог, потому что пастушеский доход давал возможность семье существовать, хотя и впроголодь.

Я до сих пор помню аппетитный солодовый запах хлеба, когда мать, достав из печи свежеиспеченный каравай, прижав его к груди и держа нож острием к себе, начинала отрезать толстые, мягкие, дышащие паром ломти, а мы, дети — я, два брата и две сестры, — сидели вокруг стола и следили за каждым ее движением. Рот мой наполнялся горьковатой слюной, которую я поминутно сглатывал. Мы не знали ни пряников, ни конфет, ни фруктов, поэтому ничего вкуснее свежеиспеченного хлеба для нас не было. Перед каждым из нас отец клал по большому ломтю, и мы в ожидании, пока мать поставит на стол большую деревянную миску постных щей или овсяной похлебки, подгоняемые голодным нетерпением, отщипывали каждый от своего ломтя по крошечному кусочку, отправляли в рот и долго-долго, до ощущения сладости, жевали. Потом деревянными ложками из общей миски начинали черпать горячую похлебку и, чтобы не пролить ни капли, пока несем ложку ко рту, подставляли под нее ломоть. Он пропитывался похлебкой и оттого казался нам еще вкуснее. Покончив с обедом, мы тщательно собирали хлебные крошки, лепили из них шарик и, стараясь продлить удовольствие, опять долго-долго пережевывали.

То, что привилось в детстве, остается на всю жизнь. И по сей день запах свежего хлеба, сам вид его вызывают у меня чувство, похожее на благоговение…

Суровость природы, самих условий жизни вырабатывала в людях независимость, трезвость ума, решительность, смелость, трудолюбие, способность ответственно относиться к любому делу. Такими чертами характера обладали мой отец и мать, прививали они их и нам, детям.

Летом 1918 года, после мятежа белочехов, отец ушел с отрядом красных партизан. Все заботы о пропитании семьи легли на мать и сестру. Когда наступила пора уборки хлеба, они нанялись к Бескоровайному на жатву. Вечером, накануне начала работ, мать позвала меня с улицы в хату, сняла со стены серп размером поменьше обычного, подала мне и сказала:

— Пойдешь, сынок, завтра со мной. Пора учиться жать, ты уже большенький.

Шел мне в ту пору восьмой год.

В нашем селе была школа. Мать очень хотела, чтобы я выучился на «фершала». Для нее, испытавшей всю горечь скудного полуголодного существования, непереносима была мысль о том, что и мне в жизни выпадет та же батрацкая доля. Сестра пошла в школу поздно (считалось, что женщине образование ни к чему), Только к четырнадцати годам окончила она первый класс. Осенью восемнадцатого года сестра отвела меня в школу, вооружив единственным учебником — своим букварем, который я хорошо знал: предыдущей зимой с помощью сестры научился читать по складам.

Запомнился мне на всю жизнь мой первый учитель Михай Яковлевич Бондаренко. Человек средних лет, очень серьезный, но не строгий, он со всеми был ровен, внимателен, мягок. Сколько любви и терпения проявлял он к каждому из своих учеников! От этого человека я впервые узнал, что Земля — планета, одна из многих, что она имеет форму шара и вращается вокруг своей осп и вокруг Солнца, благодаря чему происходит смена дня и ночи, а также смена времен года. Я узнал про далекие материки и страны, про то, что существуют люди с черным цветом кожи, про извержения вулканов и землетрясения, про огромные пароходы и многолюдные города. От Михая Яковлевича узнал я, откуда «есть пошла Русская земля», о том, как пращуры наши отстаивали ее от вражеских полчищ, жизни своей не щадя. Узнал я, кто такие Александр Невский и Дмитрий Донской, Козьма Минин и Иван Федоров, Суворов и Кутузов, Степан Разин и Емельян Пугачев. Мой первый учитель рассказал мне, что такое пролетарская революция, кто такие большевики и кто такой Ленин.