«А теперь выслушайте некоторые сведения о нашем полете. Наш маршрут пролегает над Дагестаном, Калмыцкими степями, над Поволжьем и средней полосой России. В полете мы будем находиться три часа сорок пять минут с момента взлета. В Москву наш самолет прибывает в шестнадцать сорок пять. Время московское».

— Это же вздор, — сказал человек в очках, с худым длинным лицом. Он сидел рядом с Зауром и углубился в книгу, как только опустился в кресло. Он читал все время — пока самолет взлетал, набирал высоту; не отрываясь от книги, застегнул ремни и отказался от взлетных конфет, разносимых предупредительной стюардессой. Табло погасло, все расстегнули ремни, курили и свободно передвигались по самолету, кто в туалет, кто к знакомым в другом салоне, кто перекинуться шуткой с хорошенькими молодыми стюардессами, и лишь сосед Заура, не отвлекаясь ни на минуту, читал и читал свою книгу, аккуратно обернутую газетой, и вот на втором часу полета резко захлопнул ее, обратился к Зауру настолько уверенно, как будто они были давно знакомы, яростно о чем-то спорили и настал момент поставить точку над «и».

— Это чистейший вздор, — еще резче повторил сосед Зауру…

— Что именно? — с недоумением и не без робости спросил Заур.

— Ну, вот это самое, — брезгливо указал сосед на книгу. — Аббат Берни получил кардинальскую шапку отнюдь не за франко-австрийский договор, а чуть ли не десять лет спустя, когда находился в почетной ссылке. Сын кардинала, собственно, был позолоченной пилюлей. А в начале пятидесятых годов это был «юный министр», как назвал его Казакова. Юный министр, известный до тех пор только своим остроумием.

И Заур выслушал страстную речь соседа, рассказавшего ему подлинную историю французского королевского двора при Людовике XV и доказавшего постыдную некомпетентность авторов книги.

— Сен-Жермен наверняка был шпионом, — говорил сосед с таким видом, словно речь шла о современниках, а может быть, и людях, которых он знал лично. И Заур гадал, с кем он имеет дело — с маньяком, страдающим навязчивой идеей, с чудаком, помешанным на французской истории XVIII века, или с ученым, углубившимся в суть проблемы. В любом случае это был искренне взволнованный и глубоко возмущенный человек.

— Да вы не переживайте! Не принимайте все это так близко к сердцу, — только и смог вставить Заур, не понимая, сострил он или проявил нешуточное участие.

— Да как же не переживать? Ведь достаточно заглянуть хоть в фонвизинские «Письма из Франции», чтобы понять, что Сен-Жермен — не столько шарлатан, сколько шпион. Да вспомните вы, как он предлагал Фонвизину золотые горы только за то, чтобы тот отписал в Петербург о его проектах. А Казакова? Зачем далеко ходить? Откройте вторую главу седьмого тома! Уж он-то хорошо знал Сен-Жермена… Но бог с ним, с Сен-Жерменом. Мерзавка Помпадур…

И последовала длинная история королевских фавориток, дворцовых интриг, сокрушительного провала аббата Берни, проблем европейской и собственно французской политики, и Заур вдруг почувствовал, как, загипнотизированный темпераментом собеседника, впадает в какую-то иную историческую реальность и для него становится действительно важным — был ли граф де Сен-Жермен только гипнотизером и гадальщиком или к тому же шпионом и заговорщиком, и увидел, что для этого тщедушного человека, судя по его горящим глазам и срывающемуся от волнения голосу, это не менее важно, чем та реальная и сегодняшняя причина, которая заставляет его лететь в Москву. Уж не едет ли он восстанавливать честь аббата Берни в Москве в самых высоких инстанциях! Может быть, во французском посольстве?

— А какая у вас специальность?

— Я преподаю историю в средней школе, — ответил сосед и снова заговорил о хронологических неувязках пребывания Берни в Париже, Венеции и Риме.

— Вы преподаете в Баку?

— За городом. В Кишлах. Я точно сверил даты по французским первоисточникам.

— А в Москву — в командировку?

— Да, на курсы усовершенствования. Я утверждаю, что, если бы король один раз не послушал маркизу де Помпадур, государственным языком Америки теперь был бы французский.

«Наш самолет пошел на снижение, — раздался из динамика голос стюардессы. Прошу застегнуть ремни и воздержаться от курения».

И Заур больше не слышал ни доводов своего соседа, ни других голосов и думал лишь о том, получила ли Тахмина его телеграмму.

Уже на верхней ступеньке трапа он ощутил освежающую чистоту московского воздуха после недавно прошедшего дождя. И синева омытого дождем неба нависла над летным полем, по которому они шли к стеклянной галерее аэровокзала, а там, в конце стеклянной галереи, где проходила граница между встречающими и провожающими — с одной стороны, и улетающими и прилетающими — с другой, стояла она — Тахмина, и Заур сразу ее увидел и помахал рукой. Тахмина тоже увидела его, рванулась, но девушка в синем форменном костюме с улыбкой преградила ей путь. Тогда побежал Заур. Он не знал, как добежал эти семь-восемь метров, но уже через несколько секунд Тахмина повисла у него на шее.

— Зауричек, какой ты молодчина, что прилетел, — сказала она.

(И много-много лет спустя, до глубокой старости, вспоминая счастливые и печальные периоды своей жизни, он всегда помнил, что если у него и были счастливые годы, месяцы, недели, дни, часы и мгновения, то самым счастливым, самым-самым счастливым было вот это мгновение в стеклянной галерее Домодедовского аэродрома: он увидел ее издали среди встречающих и помахал рукой, и она увидела его среди прилетевших и хотела рвануться к нему, но ее не пустили, и тогда он побежал к ней, и она бросилась ему на шею и сказала самые простые слова: «Какой ты молодчина, что прилетел».)

— Багаж? — сказал он. — Ты смеешься, что ли? Я гол как сокол. Поехали.

— Нет, — сказала она. — Пока я тут тебя дожидалась, прошлась по лесу, тут рядом с шоссе удивительный лес. Я хочу там пройтись вместе с тобой.

Они сошли с асфальта и углубились в лес, и он хотел поцеловать ее, но Тахмина сказала:

— Подожди, послушай. Слышишь?

Это было почти неправдоподобно, но он действительно услышал. Здесь, по соседству с крупным современным аэродромом, рядом с бесконечным гулом садящихся и взлетающих самолетов, со свистом мчащихся по шоссе автомобилей — в лесу пели птицы.

— Невероятно, правда? — сказала она. — Невероятно! Поют как ни в чем не бывало. И они поют для нас с тобой, Зауричек. — Она обвила руками его шею. Зауричек, слушай! — Она теперь говорила шепотом. — Наверное, я этого не должна говорить по всем правилам игры или жизни, но я люблю тебя. Больше того, я без ума от тебя. Больше того, я не могу жить без тебя. Никто мне не нужен, кроме тебя. Правда, я всего этого не должна говорить: теперь ты загордишься и задерешь нос. Но это так.

— Тахмина, — тоже шепотом сказал Заур, — и я, наверное, тебе этого не должен говорить, но клянусь тебе — это правда: я без ума от тебя. Я не могу жить без тебя ни дня, ни часа. Я могу сейчас вот умереть от счастья. Или, если ты скажешь, я сейчас выскочу на шоссе и брошусь под машину.

— Глупый, зачем под машину? Слышишь птиц?

— Ага.

— Слышишь, их две. Одна мудрая такая, старая. Она не верит нашей любви. Она знает, что все кончится, и смеется над нами. А вот другая, слышишь, еще юна и проста. Она верит. Верит, что мы с тобой докажем всем — можно еще любить и быть счастливыми. Ведь можно, Зауричек?

Он рассказал ей о дне рождения, гостях, соседях, даже о том, что ему хотят сосватать Фирангиз. Он был настолько опьянен счастьем и верой, что чувство, переполнившее и его и ее, страхует их от всех болей и досад, что не мог представить себе, как это сообщение могло бы огорчить Тахмину. И действительно, только легкая тень пробежала по лицу Тахмины, она по-прежнему счастливо улыбалась и вместе с ним потешалась над его предполагаемой женитьбой, и целовала его, и рассказывала о своей новой работе, и о приезде в Москву, и о вчерашней передаче, и о том, как ее здесь расхвалили. Они вышли из лесу и шли по шоссе к Москве, им хотелось дойти до нее пешком, хотя они и знали, что до Москвы не менее семидесяти километров.