— Нет, я не знал, что ты приедешь. Но пора уже очищать матушку Русь от кровожадных пиявок, давно пора! Надо же с кого-то начинать — а Фортепьянов так насосался народной крови, что скоро лопнет.
— Красавец! Вот это ученый! Не то, что наш Додик — скажи, Слюнтяй.
— Молоток! — подтвердил Слюнтяй и подумал: “Мать вашу всех за ногу! Не хотите мне звездочку новую давать — и не надо! И просить вас больше ни о чем не буду! Продолжаю внедрение и так глубоко внедрюсь, что теперь вы меня не скоро достанете! В банде и подохну! Братки хоть похоронят меня по-человечески, памятник поставят, будь здоров какой. А от вас и плиты намогильной не дождешься”.
— Возле Тузпрома тебе со всем этим хозяйством развернуться не дадут — там охранников как поганок на лесной опушке, — сказал Живчик.
— Чтобы стартовать, мне нужно всего лишь двенадцать метров ровной дороги — асфальтовой, бетонной — все равно какой. Но желательно без рытвин. А дальше мой ястребок сам полетит — он ведь у меня зрячий.
Мозг выдающегося ученого был настолько полон гениальными мыслями, что чувству жалости места в нем не было. Академику Бобылеву никогда не было жаль людей, которые миллионами сгорели бы в огне термоядерной войны, если бы его ракеты СС однажды все ж таки стартовали и полетели через океаны. Сами же ракеты, созданные и сконструированные по его чертежам, только радовали Бобылева. Академик очень гордился ими и думал о них, как о живых существах.
Но и ракетами, при всей любви к ним, Бобылев тоже нисколько не дорожил — ни их устремленными и нацеленными в небо из-под земли титановыми телами, ни дорогущей электронной начинкой. Когда на стрельбах по Камчатке боеголовки, стартуя из шахт, расположенных в Коми, выводились на первую комическую скорость и стратегические колоссы ступень за ступенью, саморазрушаясь, падали в безлюдные квадраты, покрытые темно-зелеными пятнами сибирской тайги, академик Бобылев, который в качестве создателя находился на подземных командных пунктах, только отмечал с удовлетворением точность хорошо проведенных расчетов. А вот эту неказистую модель истребителя Ла-5, каждую нервюру которой он собственноручно выпилил, вырезал из бальзовых пластин борта, обшил горизонтально оперение стеклотканью, а крылья лавсановой пленкой, ему было искренне, до слез жаль. Ведь из-за избыточного груза — самонаводящейся головки и сорока граммов пластида — аэродинамика модели стоила ему стольких трудов, а пилотажка — осознание и апробирование полетных возможностей маленького самолетика — доставило столько радости…
И еще академику Бобылеву было грустно. Всю свою жизнь он создавал и строил различные модели летательных аппаратов, а сейчас ему придется нарушить негласный, но общепринятый закон авиамоделистов — не использовать модель в качестве оружия. Отныне Бобылев уже никогда не сможет с чистым сердцем приехать в выходные дни на Ходынку и с охватывающим душу предвосхищением свободного полета опять поразиться — какое огромное аэродромное поле с полноразмерной взлетной полосой находится прямо посередине Москвы! И вдохнуть горьковатый, паленый — и бодрящий, и удивительно чистый — запах сжигаемого авиационного бензина и, запрокинув голову, чутко шевеля и двигая большими пальцами обеих рук рычажки радиоуправления, слиться с проносящимся в небе самолетиком, который послушно проделывает бочку за бочкой и мертвую петлю и уходит в штопор, а он, Бобылев, добавляет газ и разрывает опасную спираль малого радиуса, и самолетик, послушный неуловимым движениям его пальцев, опять набирает высоту и, применив иммельман, разворачивается и со звенящим ревом проносится над недлинным рядом стареньких “Москвичей” и подержанных “Опелей”, стоящих вдоль черных полос, оставленных на бетоне от посадочных касаний самолетных шасси…
Академику особенно дорог был тот порыв в небо, которым переполнялась его душа, когда он управлял авиамоделью. Только в этих самодельных маленьких самолетиках еще сохранился первопроходческий дух первых лет авиации, когда на конке первые авиаторы добирались до старой Ходынки, начинавшейся тогда прямо от академии Жуковского — уже тоже бывшей! И праздный какой-нибудь ротозей, поглазев на деревянный биплан, через неделю сам становился летуном. Сперва на минуту-другую залезал в кабину, потом рулил, разгонялся, на скорости тянул за рычаг — за “клош” и подлетал, и приземлялся, а потом продлевал полет на десяток-другой саженей, а через месяц получал удостоверение пилота. А через два месяца или разбивался насмерть, вывалившись вдруг из рассыпавшегося в полете “Фармана”, или устанавливал мировой рекорд высоты…
Первопроходческий дух авиаторов исчез, канул навсегда! Только в авиамоделизме сохранилась сама юность авиации — и в горячем запахе распиливаемой лобзиком фанеры, и в тонкой шкурке, зачищающей лонжероны, и в клее ПВА, скрепляющем сохнущие под напряжением детали. Когда авиамодель, построенная из этих славных материалов, применявшихся еще на заре самолетостроения, пробежится по бетонке и взлетит, опять возникает чудо, пусть давно — еще тем же Жуковским — объясненное законами аэродинамики — но все-таки чудо из чудес! Хотя приземленное знание давно впилось академику Бобылеву в плоть и кровь, но вот авиамодель, маленький аппарат тяжелее воздуха, опять преодолевает земное тяготение — и у него снова возникает чувство удивления. Ему, академику, великому всезнайке, это чувство доставляет радость и дороже всех формул, раскладывающих по полочкам вихревые потоки. При взлете же новейших дюралюминиевых китоподобных туш авиалайнеров он ощущает только саму по себе законченность идеи, и его лишь удручает старость объясненного и оказавшегося, в сущности, таким простым мира. Особенно Бобылев не любит аэробусы — потому что в них больше от экономики, чем от аэродинамики и авиации. В аппаратах, летающих ради прибыли и барыша, важнее не летные качества, безукоризненно рассчитанные на компьютерах, а хард-рок, звучащий в наушниках юных пассажиров. И кажется, что аэробусу покоряется не небо, а биржевые котировки авиакомпаний в виртуальном пространстве…
Решив использовать свою авиамодель истребителя Ла-5 для ликвидации олигарха Фортепьянова, злостно нарушившего гармонию социальной статистики, академик Бобылев сознавал, что решается, может быть, на самопожертвование. Он не был уверен, что уцелеет после покушения. Но не страшился же он ответных ударов возмездия в предполагавшейся когда-то атомной войне! Бобылев глядел в окно лимузина и на всякий случай прощался со всем, что так любил в этой жизни — с авиацией, с космонавтикой, с созданными им стратегическими ракетами. Ведь как только авиамодель Ла-5 взорвется внутри Тузпрома, он будет скорее всего арестован милицией или захвачен охранниками тузпромовской досмотровой дивизии. И такая же участь ждет и этих глупых уголовников, которые даже не подозревают, что им выпала высокая судьба участвовать в задуманной им великой очистительной и спасительной для России акции. И если он даже погибнет ради того, чтобы вернуть недотепе-народу неисчислимые богатства, которые русский наш народ так бездарно проворонил в очередной раз, — что из того? Да Бог с ними со всеми — и с ним, Бобылевым, и с его невольными подельниками: чем больше людей пострадает за правду, тем большее внимание привлечет к себе эта справедливая казнь! А по Живчику и по его шоферу-подручному тюрьма давно плачет…
Живчик же, развалившись в кожаном бело-розовом кресле лимузина, напротив, ни с чем не прощался, никаким сомнениям и душевным мукам не предавался, а только благодушествовал и предвкушал предстоящее развлечение. Стрелять по Тузпрому из гранатомета ему не раз приходилось и раньше. Теперь же он пошлет новую весточку своему старому и доброму приятелю по латиноамериканским кокаиновым делам, бывшему нелегалу Пако Кочканяну. Да и поганым ментам давно пора напомнить, что Живчик как держал, так и держит благородный уговор и что объява для законника по-прежнему дело святое — никуда он не прятался и не думает прятаться, хотя все еще находится в розыске. Наоборот, он напоминает им всем о себе! И пусть икнется этим поганцам, что Живчик тут, слетал за кордон по своим делам и вернулся. И теперь держит, как держал, все Чапчахово в своих руках.