«В тюрьме я созрел в муках одиночества…» За этими словами стоят десятки длинных ночей и месяцев. Где-то, за толстыми тюремными стенами, шла такая желанная обыкновенная жизнь: смеялись дети, приходила весна, а у него в камере — «…двери постоянно закрыты, за ними и за окном вооруженные солдаты никогда не оставляют своих постов». О приходе весны напоминала мутная капель, глухо падающая на каменный выступ возле оконной решетки: «Весна — и всякий звон кандалов, и стук дверей, и прохождение солдат под окном отзываются в душе, как вбивание гвоздей в гроб. Их столько в живом теле заключенного, что он уже ничего не хочет, лишь бы уже ничего не чувствовать, не думать, не терзаться между ужасной необходимостью и бессилием. В душе только и осталось это бессилие, а вокруг с часу на час, со дня на день ужасная необходимость».

Через несколько дней в тюремном дневнике появятся две новые записи:

«Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет душу. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей».

«…Теперь нет дела, но может и должна быть борьба. Это — тяжелая борьба. Но раз мы здесь, в тюрьме, позаймемся хоть чем возможно, и если удастся нам заглушить все, что мерзко и пошло, тогда уж нечего будет бояться будущности, где будет столько работы, что думать о себе нам не придется.

Я буду лучше становиться и становлюсь, а что так скверно на душе бывает, так это борьба происходит — это хорошо, раз из такой борьбы я выйду годным к делу. Для него я только жить и буду».

Сестре Альдоне, призывающей его к благоразумию, он напишет: «Я знаю что если даже тело мое и не вернется из Сибири, — я буду вечно жить, ибо я любил многих и многих…» Сестра умоляет его заботиться о себе, а он заботится о товарищах. Сам, больной туберкулезом, он ежедневно о течение долгих недель будет выносить на руках на прогулку тяжелобольного товарища, молодого рабочего Антека Росоля, будет делиться с ним скудным тюремным пайком и радоваться: «…у нас образовалась сплоченная группа товарищей, с которыми я живу. Я учусь и помогаю другим учиться, и время быстро проходит».

Директор музея Николай Семенович Корнеев ведет меня от стенда к стенду, неторопливо рассказывает. Он несколько раз бывал в Москве, встречался с женой Дзержинского Софьей Сигизмундовной, сыном Яном. Показывает книгу воспоминаний жены «В годы великих боев» с дарственной надписью Ивенецкому музею, говорит о них с той доверительной, любовной интонацией, с которой говорит о близких.

Меч и пламя революции i_004.jpg

Дом, в котором он родился.

— Удивительно простые люди. Приедешь к ним, таким вниманием окружат, что становилось неудобно. Уклад семьи очень скромный. Софья Сигизмундовна была человеком прямым, принципиальным. Старой закалки большевик. К ней на рецензирование присылали книги о Дзержинском. Она не могла терпеть ни фальши, ни лишнего возвеличивания или умаления заслуг Дзержинского. Говорила правду, не глядя на авторитеты. К нам сюда хотела с сыном приехать. Но не успели…

Я беру в руки и листаю книгу воспоминаний, написанную верным другом Дзержинского, его товарищем по борьбе. Мне кажется, что ее страницы еще хранят тепло рук Софьи Сигизмундовны. Вспоминаются строки из первых писем Феликса Эдмундовича к ней: «…Любить — это значит вместе работать и вместе бороться…» Они встретились в Варшаве в 1905 году на совместной подпольной работе, Софья Сигизмундовна тоже три раза арестовывалась, сидела в тюрьмах, после Октябрьской революции долгие годы работала в аппарате Коминтерна. И сын у них вырос похожим на отца, таким, каким мечтал его увидеть Дзержинский: «Не тепличным цветком должен быть Ян. Он должен… в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более широкой и более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым, близким, дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею, — то, что объединяет его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни… Это святое чувство сильнее всех дорогих чувств, сильнее своим моральным наказом: „Так тебе следует жить и таким ты должен быть“».

Впервые он увидел сына, когда Яну было семь лет, а до этого были только письма из тюрьмы: «Дорогой мой мальчик…», «Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд. Я хотел бы быть отцом и в душу маленького существа влить все хорошее, что есть на свете, видеть, как под лучами моей любви к нему развился бы пышный цветок человеческой души…» Фотокопии этих писем и фотография маленького Яна, с которой Феликс Эдмундович никогда не расставался, она была и в кабинете грозного председателя ЧК, хранятся здесь, в музее.

Заговорили о Минске, и Николай Семенович неожиданно признался: «Не раз мне предлагали другое место, оклад повыше, а уйти я не смог. Дорогим стал мне этот человек, чувствую, что долг мой — рассказать о нем людям. Как же оставишь такое дело… Тут счастливым себя надо чувствовать, что всю жизнь греешься у такого огня».

Я слушала его и всем своим существом ощущала, что теперь живая ниточка памяти, соединившая Николая Семеновича с семьей Дзержинских, протянулась и ко мне… И все вещи: письменный прибор из рабочего кабинета Феликса Эдмундовича, его телефон, книги, фотографии, письма — вдруг обрели для меня глубокий человеческий смысл. Появилось такое чувство, что тот, о чьей изумительной жизни они свидетельствуют, рядом, и слышно живое, теплое дыхание его…

Мы входим в главный зал музея, в котором экспонаты и документы рассказывают о жизни и деятельности Дзержинского после свершения Октябрьской революции. «То были вулканические годы развертывающейся социальной революции, — писал Глеб Максимилианович Кржижановский, — Дзержинский стоял с беззаветным мужеством на таких передовых постах, что личность его приобрела своеобразный, легендарный характер еще при его жизни. Он не горел ровным спокойным пламенем, он был огнедышащим факелом, либо зажигавшим сердце людей своим великим энтузиазмом верующего творца, либо опалявшим своих противников бешеной ненавистью».

В первые же месяцы революции Ленин стал искать «твердого якобинца» для борьбы с контрреволюцией. Фотокопия записки вождя от 7(20) декабря 1917 года на имя Феликса Эдмундовича Дзержинского о необходимости «экстренных мер борьбы с контрреволюционерами и саботажниками…» Картина художника К. Тихановича: «В. И. Ленин вручает Ф. Э. Дзержинскому постановление Совета Народных Комиссаров об организации ВЧК». Воспоминания члена КПСС с 1898 года А. Д. Стасовой: «Все мы, кто работал вместе с Ильичем, видели и чувствовали какой поддержкой пользовался Феликс Эдмундович с его стороны. И это было естественно. Бесстрашие, мужество, правдивость и чистота его жизни известны всем».

«Железный Феликс» и «рыцарь революции»… Столь, казалось бы, разные понятия. Первое — олицетворение стойкости, непримиримости, твердости духа, — «ни разу не отступил от большевизма», во втором слышна поэтичность: был чист и свят душой, как ребенок. Его завет: «Чекистом может быть только человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками». Узнав, что Ленин интересуется его пошатнувшимся здоровьем, он пишет жене из Сибири, куда был послан в январе 1922 года Президиумом ВЦИК, чтобы помочь доставить продукты голодающим Поволжья: «Безусловно, что моя работа здесь не влияет хорошо на здоровье. В зеркале вижу злое, хмурое, постаревшее лицо с опухшими глазами. Но если бы меня отозвали раньше, чем я сам сумел бы сказать себе, что моя миссия в значительной степени выполнена, — я думаю, что мое здоровье ухудшилось бы».

В те годы был большой недостаток товаров широкого потребления, и у Дзержинского был один-единственный полувоенный костюм, но он не разрешил сшить ему новый и вообще покупать для него что-либо лишнее из одежды. И когда однажды близкий его товарищ Стефан Братман-Бродовский, работавший в то время секретарем советского посольства в Германии, прислал ему из Берлина прекрасный шерстяной свитер, Дзержинский на следующий же день отдал его одному из своих помощников. У него, оказывается, был старенький, заштопанный свитер, и он не мог позволить себе иметь два свитера, когда у многих товарищей не было ни одного.