Изменить стиль страницы

Встретившись с Кисельниковым после беседы с графом Григорием Григорьевичем, Свияжский добродушно похлопал его по плечу и, хитро подмигивая, сказал:

— Дело твое, деточка, на мази! Старик Андрюшка похлопотал.

Александр Васильевич, который уже оставил всякую мысль о службе в гвардии и все еще находился ни при чем, удивленно взглянул на него и спросил:

— Какое дело, Андрей Григорьевич?

— А уж такое! Пока молчок. Скоро получишь хорошую бумажонку… Выйдешь в люди, смотри, нас, старых, не забудь…

«Бумажонку» Кисельников действительно вскоре получил: она гласила, что «буде он желает поступить сержантом в лейб-гвардии Семеновский полк, с выслугой двух недель за рядового, то ему надлежит без замедления явиться к командиру оного полка».

Через несколько дней Александр Васильевич уже надел форму, через две недели получил сержантские галуны — это состоялось в конце августа, — а спустя полтора месяца за усердие к службе был произведен в первый офицерский чин. Он был решительно на виду у начальства, и старый Свияжский с довольным лицом потирал руки; он убедился, что не прогадал, хлопоча за мнимого родственника.

Повествуя об этом, мы несколько опережаем события, свидетелем которых пришлось быть Кисельникову, а потом и стать их участником. Эти события были не только трагичными, но они разрушили благополучие многих и ожидаемую стариком Свияжским блестящую карьеру Александра Васильевича обратили в пустой звук.

В следующих главах будут последовательно изложены печальные факты, повлекшие крушение многочисленных надежд. Пока заметим, что главным лицом, виновным во всем происшедшем, не пожалевшим ни себя, ни других ради своей страсти и жажды мщения, была женщина. Ее звали Надежда Кирилловна Свияжская.

IX

Из знавших Александра Васильевича больше всех была обрадована и даже восхищена, увидев его в военном, да притом гвардейском мундире, Марья Маркиановна Прохорова.

Дело в том, что Кисельников довольно часто бывал в этой простой, скромной и трудолюбивой семье.

Знакомство началось с того, что на другой день после замеченного императрицей подвига молодого провинциала к нему явились сам мастер, его расплывчатая супружница, Анна Ермиловна, и Машенька; сопровождал их и Илья, впрочем, все время словно старавшийся стушеваться. Старик Прохоров, униженно кланяясь, благодарил их милость Кисельникова за спасение дочери и, смущенно ломая шапку, просил «не обессудить и пожаловать к ним, к Прохоровым, на обед».

Анна Ермиловна всхлипывала и бросалась целовать руки Кисельникова. Маша стояла как в оцепенении, и не могла отвести взор от Александра Васильевича. Илья наблюдал за хозяйской дочерью и ее родителями и в душе негодовал: ему казалось, что старики Прохоровы уж чересчур лебезят, а Маша слишком ест глазами молодого барина. В сердце Ильи начинало зарождаться враждебное чувство по отношению к Александру Васильевичу.

Кисельников был смущен слишком горячими изъявлениями благодарности со стороны Прохоровых; чтобы как-нибудь избавиться от неловкого положения и не обидеть стариков, он согласился прийти к ним на обед. Мастер с женою были и обрадованы, и польщены. Почтенные супруги были не лишены некоторой доли тщеславия, поэтому вскоре после возвращения Анны Ермиловны домой уже чуть не весь квартал знал, что сегодня у Прохоровых обедает важный гость: барин, который их Машу спас из воды, «барин настоящий, столбовой дворянин, помещик, говорят, богатейший».

Обед удался на славу. Кушанья были простые и тяжелые, но русского человека тяжестью яств не испугаешь, и Александр Васильевич ел их с большим удовольствием, чем вычурные разносолы во вкусе Лавишева.

Понравились ему и хозяева; он видел в них простых, немножко первобытных, но честных, цельных людей, не исковерканных дурно понятой иноземной культурой. Машей он просто залюбовался.

«Экая милочка!» — не раз мелькало в его голове.

Зато далеко не благоприятное впечатление произвел на него Илья Сидоров, Жгут. В этом сильно был виноват сам искусный прохоровский подмастерье; всегда веселый, он в день первого посещения семьи позументщика Кисельниковым сидел молчаливый и угрюмый, как приговоренный к смерти.

После этого обеда Александр Васильевич, как-то случайно очутившись на Васильевском острове, завернул к Прохоровым, а потом стал заходить к ним довольно часто. Он был сыном своего времени (в его глазах Прохоровы были мужиками, людьми подлого, то есть низкого происхождения) и себя, как дворянина, считал стоящим неизмеримо выше их; бывая у них, он только снисходил, делал им честь. И все же, несмотря на такой взгляд, впитанный с молоком матери, Кисельников посещал лачужку позументного мастера; это бывало в те дни, когда он уставал от искусственной, неестественно напряженной светской жизни, когда ему надоедало скрывать под любезной улыбкой клокотавшую желчь, когда хотелось освободиться от стеснительных уз, побыть самим собой.

Придя к Прохоровым, Александр Васильевич прежде всего скидывал пудреный парик, потом располагался в свободной позе на каком-нибудь убогом стуле, обменивался шуточками со стариком, острившим иногда грубовато, но едко, с чисто народным юмором; брал балалайку и, бренча, быть может, не совсем ладно струнами, не то пел, не то мурлыкал какую-нибудь нехитрую песенку, посматривая на Машу и любуясь ее прелестным, несколько задумчивым личиком и блеском глаз, смотревших на него пристально, но робко, словно виновато. Впрочем, он ничего особенного не примечал в этом взгляде.

Зато Илья Жгут подмечал многое, и это было для него источником немалых страданий. Он видел, что Маша круто переменилась в обхождении с ним и вообще. От него не укрылось, что лицо девушки становилось сияющим всякий раз, когда появлялся в доме Кисельников, и что после каждого такого посещения все более усиливались ее холодность и резкость по отношению к нему, к Илье.

Парня мучила ревность, и однажды он, не выдержав, сказал не без ядовитости:

— Что-то больно вы, Марья Маркиановна, засматриваетесь на этого молодого барина!

Девушка вспыхнула.

— А вам что? — резко спросила она.

— Да мне что? Мне ничего. А только нехорошо. Он — барин, вам неровня. Посмеется он над вами, только и всего. От бар нашему брату, простому человеку, добра не видать.

— Будто? — задорно кинула Маша. — А ведь лежать бы нам теперь на дне речном, если бы не этот барин. Небось вы бы спасли?

— Старался, — обидчиво ответил Илья. — А все же из-за этого глаза пялить на него не пристало, хоть и спас он.

— Не на вас ли глядеть? — промолвила Маша, презрительно дернув плечиком.

— Прежде глядели.

— Прежде! Мало ли что было прежде! Глупа я тогда была, Илья Сидорович. А теперь… Теперь лучше этого барина никого нет, да и не будет. И вы о нем со мной разговоров пустых не ведите, а лучше с тятенькой работайте. Ежели же что, так я и маменьке пожалуюсь! — И она отошла от Ильи, пылающая, готовая расплакаться.

Он проводил ее страдальческим взглядом; подбородок его задрожал от волнения.

Маша сама замечала, что с ней происходит перемена. Ей как-то все словно опостылело, все стало тусклым. Впервые обстановка ее жизни предстала перед нею в неприглядной наготе, и впервые же она почувствовала, что как будто рождена не для этой серенькой жизни; она внимательно присмотрелась к себе в зеркале, и у нее мелькнула тщеславная мысль: «А ведь какая я красивая!»

Илья с его шутками и прибаутками, давно надоевшими, стал ей казаться неинтересным, грубым, тем более что рядом с ним поднялся образ иного человека, блестящий, сияющий, явившийся из другого, неведомого и таинственного для нее мира.

Александр Васильевич, манеры и разговор которого заставляли желать много лучшего в глазах людей, испытанных в светских тонкостях, для Маши являлся идеалом совершенства. Он и говорил, и улыбался, и шутил, и держался вообще вовсе не так, как привыкла она видеть у окружающих. При этом он был красив, смел, и он жизнь ее спас.