Изменить стиль страницы

Он хотел подойти к девушке, но она оттолкнула его — Жиля поразило выражение ужаса на ее лице.

— Не приближайтесь!

— Перестань, Мадалена! Объясни, что случилось. Почему ты меня отталкиваешь? Мы ведь, кажется, договорились? Мы любим друг друга…

— Нет. Мы не договорились. Я просто, наверное, обезумела. Эта женщина… Олимпия опоила меня дьявольским зельем, и я стала другой… эта другая внушает мне только ужас!

— Ужас? Потому что ты любила меня и позволяла любить себя? Да ты сошла с ума!

— Наоборот, я пришла в себя, слава милостивому Господу. Разве я не боролась, разве не умоляла Всевышнего вырвать из моего сердца эту проклятую любовь, заставлявшую меня бредить, когда в соседней комнате спала моя бедная матушка? Прислужница дьявола смогла на время поднять этот бред из глубин моей плоти, но теперь колдовские чары рассеялись, я себе отвратительна… я себя стыжусь!

— Да это просто смешно! А как же, в таком случае, ты собираешься любить, Мадалена Готье? Кто научил тебя убивать радости сердца, облагораживающие радости плоти? Ты, говоришь, очнулась? Так посмотри вокруг! Оглянись: земля прекрасна, а природа — не что иное, как воплощение любви. На меня погляди: я люблю тебя, я готов покинуть ради тебя все.

Но ответом изумленному Жилю был холодный презрительный взгляд синих глаз.

— Я вас об этом не просила, — ответила Мадалена спокойно. — Я просила не мешать мне, дать возможность уйти.

— Куда?

— На корабль, раз капитан Малавуан согласен взять меня с собой. Вернувшись в Бретань, я посвящу остаток жизни Господу, я буду замаливать ужасный грех, в который вы меня ввергли.

— Ты пойдешь в монастырь?

Она гордо вскинула голову, в глазах сверкнул фанатичный огонь.

— Да, если меня захотят туда принять. К бенедиктинкам в Локмариа… Я искуплю, до последнего дыхания буду искупать безумные минуты, когда я, поддавшись дьявольскому наваждению, вступила с вами в преступную связь, погрузилась в разврат, да еще получала от этого грязное наслаждение.

Остолбенев от неожиданной перемены. Жиль закрыл глаза. Он сел в кресло — его не держали ноги, сердце бешено колотилось. То, что он услышал, вернуло его к далеким дням детства: его мать, как и Мадалена, была убеждена, что любовь — лишь позор и порок; отдавшись однажды ласкам мужчины, сумевшего ее соблазнить, она уже до конца дней не переставала искупать свою вину, свою и ребенка, родившегося от этой связи. Как же Жиль настрадался! Он будто снова увидел бледное лицо Мари-Жанны Гоэло — тугой белый чепец лишь подчеркивал его бледность, — вновь услышал суровый голос, обвинявший его в том, что он незаконно появился на свет: «Я не по доброй воле стала матерью. Меня заставили! Разве может каторжник любить свои цепи?»

Да, так она и говорила. Словно оскорбление, бросила она ему в лицо рассказ о своем кратком любовном приключении, о котором больше ни разу и не вспомнила, лишь молилась и молилась, искупая грех отречением от мира. Да, Жиль отчетливо увидел Мари-Жанну Гоэло, свою мать… мать, считавшую его мертвым и с легким сердцем молившуюся за него как раз в том самом монастыре бенедиктинок в Локмариа, самом суровом из монастырей Бретани, где хотела заточить себя Мадалена.

— Зачем, Господи, — простонал он с болью, — зачем ты даешь прекрасные тела таким жестоким и скрытным душам? Умоляю, Мадалена, выслушай меня! Нужно…

Почувствовав, что стало слишком тихо. Жиль открыл глаза. Мадалены в гостиной не было, дверь осталась открытой. Она ушла…

Неизвестно, сколько времени просидел он в кресле, с пустой головой, в гневе сдерживая тяжелые, готовые пролиться слезы. Наверное, немало. Он ничего не видел, ничего не ощущал, кроме горечи во рту и желания вот так окаменеть и остаться навсегда в этом кресле. Не было даже страдания — Жиль с удивлением отметил это, — лишь смутная боль, словно прорвался долго причинявший невыносимые мучения нарыв.

Наконец он встал, с хрустом потянулся. У него было странное чувство, что он очнулся от дурного сна или безумного бреда. Жиль едва взглянул на появившуюся в дверях Тисбе.

— Что тебе, Тисбе?

— Узе позна! Хозяин кусать?

— Нет. Но кофе выпью с удовольствием. Сделай мне крепкий ароматный кофе, Тисбе, как ты умеешь.

На черном лице сверкнула белозубая улыбка.

— Сейцас, хозяин. Хаоший кофе утешит гусное сейце.

Он пил, обжигаясь, ароматный напиток, в который Тисбе, по традиции, заведенной в Новом Орлеане, положила корицы, апельсиновой цедры и налила рому. Глаза Турнемина скользнули по зелени сада и устремились к синей воде океана.

«Кречет» на всех парусах как раз выходил из гавани, унося с собой самую безумную любовь, какую знало его сердце. Она оставила в нем болезненный след — нужно было изгладить его как можно скорее. Жиль в гневе повернулся к морю спиной, допил свой кофе, сорвал цветущую ветку жасмина и буквально прижал ее к ноздрям. Запах земли, ее сила залечат его раны, прогонят наваждения. И Турнемин ощутил что-то похожее на облегчение. Может, лучше ему вернуться домой?

Мысль о «Верхних Саваннах», о которых он всего несколько часов назад и думать забыл, вдруг воодушевила его. Вот его правда, вот его долг, .вот, возможно, его счастье. И потом, там был Понто… он обрадуется его возвращению. И Жиль поскакал размашистым галопом в поместье…

Однако первым он встретил не Понго. Из-за изгороди кактусов выскочил Финнеган и застыл на месте, даже не стараясь скрыть свою печаль.

Несчастный лекарь пережил все муки ада, узнав, что та, которую он любил, уехала с его другом…

Но глаза его, похожие на безжизненные зеленые камни, вдруг блеснули.

— Это ты! — вздохнул ирландец, больше он слов не нашел. — Это ты. — И немного помолчав:

— Так, значит, ты не уехал?

— Нет. Но она уже далеко. Так лучше для всех, поверь… и прежде всего, для нее. Мадалена не хочет жить земной жизнью.

— Ты думаешь?

— Уверен. Не нужно сожалений. Ни один из нас ее не интересует: у нее иной избранник.

— Кто он?

— Господь. Капитан Малавуан отвезет ее в бретонский монастырь.

— Ах, вон что!

Финнеган на глазах возвращался к жизни, словно страдающее от засухи растение под обильным ливнем. Если Мадалене не суждено принадлежать мужчине, его сердце утешится, и Жиль поклялся себе, что ни за что и никогда врач не узнает ни о том, что произошло в Черепашьем гроте, ни о том, что случилось в спальне дома в Кал-Франсе.

Понимая, что нордическая кровь не позволяет другу выразить радость. Жиль решил покончить с волнением, которое душило их обоих, и перевел разговор на другую тему.

— Где Жюдит? — спросил он. — Я должен немедленно с ней повидаться. Мне так много надо ей сказать, за многое попросить прощения…

— Не знаю. Как только вернулся Понго, она заперлась у себя в комнате и запретила беспокоить ее по какому бы то ни было поводу. Мне показалось, она очень страдает. Жиль…

Турнемин уже бросился было к крыльцу, но тут на пороге появился сияющий Шарло.

— С счастливым возвращением, хозяин, — радостно воскликнул он. — Госпожа Жюдит час назад ускакала на лошади! Сказала, едет в свою бухту…

— На лошади? — переспросил Жиль. — На какой?

— На вашей, господин Жиль: на Мерлине.

Финнеган грязно выругался.

— Поскакала на лошади? Да еще на Мерлине.

Это в ее-то положении?!

— Ну, если ее ребро больше не болит… — начал Жиль, полагая, что речь идет об этом, но Финнеган взглянул на него с бешенством.

— Да что же ты за урод такой! При чем тут ребро? Она беременна!

Слово хлестнуло Жиля, словно пощечина.

— Бе-ре-мен-на? — выдохнул он по слогам.

— Да… беременна. Она ждет ребенка, если так тебе будет понятней, а если спросишь от кого, я набью тебе морду. Она не хотела тебе говорить, потому что надеялась вернуть тебя и без этого. А теперь скорее! Лошадь, Купидон, веди лошадь!

Надо ее догнать!

— А чего ты боишься? — спросил Жиль, побледнев. — Что она снова упадет?

— Нет. Есть кое-что страшнее — отчаяние.