Изменить стиль страницы

Более достоверным доказательством был сохранившийся в одном из подвалов ящик с поржавевшими и позеленевшими винтовочными обоймами. Самих патронов не было, их вынули взрослые, опасаясь за своих любознательных ребятишек. Но обоймы оставили — нарочно, как память о советских воинах.

Но и это не убедило меня окончательно. Мало ли, как мог попасть сюда этот ящик. Те же польские партизаны зачастую пользовались нашим оружием и боеприпасами. Не исключено, что наши или польские воины вели здесь бой при освобождении города от гитлеровцев летом сорок четвертого года.

«Подвергай все сомнению!» Полушутя-полусерьезно я повторял этот любимый девиз мудрецов моему деятельному гиду. В сорок первом, когда здесь шли бои, ему было уже тринадцать лет. Теперь он учитель с солидным стажем и может вполне авторитетно утверждать, что память у подростка даже лучше, чем у взрослого человека, уже перегруженного впечатлениями.

Одинаково взволнованные нашими поисками, мы не заметили, как оказались перед красивым зданием с большим зеленым куполом и лепными украшениями на фронтоне. Это и был городской госпиталь, местный «шпиталь», построенный еще в прошлом веке. «Здесь они остановились», — сказал спутник. И чтобы предупредить мои сомнения, он повел меня… к главному врачу.

Доктор Токаж, невысокого роста, плотный, с седыми висками, выслушав учителя, не без добродушной иронии заметил, что недоверие к историческим фактам лишь тогда квалифицируется, как болезнь, когда сами факты обладают стопроцентной убедительностью. Но поскольку в наш век таких фактов почти не осталось, то мой скептицизм можно отнести к категории «здоровых» явлений. «Однако, — добавил он, — все же с легкой натяжкой, как для гостя».

Мы сели за низенький столик, сестра в белоснежной наколке принесла в чашечках крепкий кофе, и доктор уже вполне серьезно стал рассказывать о том, как часто случаи, кажущиеся на первый взгляд невероятными, при близком рассмотрении являются вполне закономерными. Этот разговор, носивший поначалу общий характер, он подвел к событиям двадцать третьего июня.

«Поставьте себя на их место, вообразите жаркий, самый долгий летний день, усталость тела и необыкновенный нервный подъем, злость и ярость атаки, ненависть к проклятым, наглым захватчикам, торжество первой победы и желание закрепить ее, — и вы поймете, что для атаковавших было вполне естественным гнать гитлеровцев до тех пор, пока хватит сил… Остановились же они только благодаря приказу. Но вы уверены, что этот приказ дошел до всех, до каждой группы? И не сомневаетесь ли вы в том, что человек в состоянии крайнего возбуждения всегда способен проверять свои действия логикой? Короче, может быть много вариантов того случая, который с вашей точки зрения больше смахивает на легенду, а с нашей — является непреложным фактом».

Так говорил за кофе этот почтенный человек, ученый, общественный деятель.

Потом он встал и повел нас на второй этаж, в одну из палат, где, по рассказам персонала, когда-то скрывались двое наших бойцов, раненных в тот день. Поздно вечером, перед тем как уйти из Засанья, товарищи принесли их в госпиталь и попросили польских медиков спасти им жизнь. Какую гарантию могли им дать поляки, кроме своего честного слова, скрепленного общей ненавистью к врагу?

Их спасли, этих русских — достали поддельные документы, лечили, самоотверженно ухаживали. Потом, когда оба выздоровели и окрепли, переправили к мастеровому Роману Завише, простому рабочему, бобылю, жившему на окраине города, неподалеку от леса. А уже от него они ушли в отряд к польским партизанам.

…Затем мы с трудом нашли каморку этого человека. Он спал. Извинившись, что разбудили его, хотели уйти, но старик, чуть ли не силой удержал нас. Еще крепкий для своих лет, только почти совсем беззубый («зубы в гестапо потерял», — говорил он), хозяин рассказал, как целый месяц тайно содержал у себя своих «постояльцев», укрывая их от жандармов и полиции. «Кормились втроем одним моим пайком», — говорит он. Приходилось прирабатывать какими-нибудь мелкими поделками. Он мастерил деревянные игрушки, плел коробки из соломы и сбывал их немецким солдатам. Иногда в обмен на свои изделия ему удавалось раздобыть какой-нибудь деликатес — кусочек колбасы, бутылочку пива. Он нес их своим «квартирантам». И улыбался в душе: знали бы немцы, кого они подкармливают!

Осенью он тайными тропами провел русских на хутор, где свел их с партизанами из «батальонов хлопских». На прощанье расцеловались. А как звали его «крестников»? Старик долго чешет затылок, припоминая. Один по-польски звался Грегор, что значит Егор, Георгий или, может быть, Игорь. «А другой… мабуть, Иван?» Больше он их не видел и об их судьбе ничего не знает.

«Вы убедились?» — торжествующе спрашивает мой гид. Утвердительно киваю. И все же, наверно, нет полной уверенности в моем кивке. Тогда учитель обещает отвести меня к самой высокой инстанции — к местным историкам-краеведам. «Лучше их вам уже никто не скажет!»

…Историков в Перемышле двое — тех, кто многие годы занимается сорок первым годом и совместными действиями советских воинов и поляков. Один — Ян Рожанский, высокий, стройный, с бледноватым лицом и рыжеватыми усиками. Другой — Рышард Далецкий, моложавый, подвижный, темноволосый.

Кажется, они соревнуются друг с другом. Однако на мой вопрос оба отвечают, в сущности, одинаково. Ими собраны различные документы, подтверждающие боевые действия советских бойцов в оккупированном немцами Засанье во второй половине дня двадцать третьего июня.

Вспоминаю рассказ Патарыкина. «Мы хотели форсировать Сан», — сказал бывший командир роты. А что скрыто за туманной фразой генерала Снегова: «Могли бы и дальше?..»

Здравствуй, Чуваш!

Давняя эта история, давняя…

«Сказывают, в те времена замыслил Тохтамыш идти на Московию… Ночью примчался запыленный гонец с недоброй вестью и в ту же ночь ускакал на свежих конях к Москве, дабы оповестить князей. А другой всадник покинул крепость, чтобы забить тревогу по чувашским городам и селам.

Большую силу собрал Чавдар. Мужчины взяли оружие, в такое время — всяк воин. А место воина — под знаменем эмбю.

Чавдар, отважный полководец, не стал ждать, когда враг нагрянет, двинулся навстречу непрошенным гостям. В крепости остались только малые дети, женщины да старики».

…Сказка осталась недосказанной. Где-то неподалеку, у реки грохнул выстрел, и Настя чутким женским сердцем угадала недоброе, бросилась к двери, распахнула ее. Навстречу из темноты коридора выбежал посыльный:

— Тревога! Где товарищ лейтенант?

Она не успела спросить, в чем дело. Лейтенант, пять минут назад заснувший под тихий шепот жены, рассказывавшей сказку маленькой дочурке, вскочил, как подброшенный пружиной. Правда, он уже просыпался один раз: томила жара, накопленная стенами за день — самый долгий в году. И было как-то тяжело на душе, как перед бедой. Хотел поделиться со своей Настенькой, да передумал: она кормит ребенка, надо ее беречь. И Яков ласково посмотрел на ребенка, на жену, послушал ее шепот и снова задремал…

А сейчас он бежал на блокпост, позабыв про предчувствия. Началась служба! Боец по дороге рассказал, что из соседней Синявы позвонили: там немцы напали на погранпосты, идет бой. Лейтенант Николаев подумал: опять провокация, но что-то уж больно наглая…

Его подчиненные, свободные от наряда, толпились во дворе. «Смирно!» — крикнул дежурный, увидев лейтенанта. Тот махнул рукой: «Вольно!», бросился к телефону. «Синява, Синява!» Он сам хотел узнать, что там, может быть, черт не так уж страшен? Но Синява не отвечала.

Плохо! Сердце словно сжали в кулаке. И снова он не сказал никому о своих предчувствиях. Смотрел в бинокль за реку — пока там было пустынно и тихо. Решил: «Надо ждать, скоро все прояснится». Подал команду приготовиться к обороне. Бойцы занимали окопы, подносили ящики с пулеметными дисками и гранатами…

— Летят! Летят! — крикнул кто-то из бойцов.

В небе с запада приближалась армада. Грозно урчали тяжелые бомбардировщики, тонким металлическим гудением моторов буравили воздух охраняющие их истребители. И было такое ощущение, будто желтобрюхий удав пронесся над головами. Пронесся и скрылся в дали.