Под вечер поступил приказ на отход. Отбиваясь от наседавших гитлеровцев, мелкими группами бойцы прорывались на восток. За городом Миколаевом группа, с которой шел Орленко, встретилась с пехотинцами. Бывшего секретаря горкома пригласили в штаб корпуса.
В тесной каморке лесника чадила коптилка, на стенах, дрожа, горбатились тени.
— Садись, — сказал Петрин. — Есть хочешь?
Орленко отмахнулся.
— Тогда на, читай.
Комиссар протянул листок. В глазах запрыгали строчки. «Немедленно отозвать и направить в распоряжение ЦК…»
«А как же они? — Орленко растерянно посмотрел на Снегова, склонившегося над картой, на Петрина, на бойца, стоявшего в дверях с винтовкой в руке… А где-то там его ополченцы, Тарутин. Перед ним вдруг встало его большое темное, окровавленное лицо. — Они останутся?»
— Я не поеду, Владимир Иванович, подожду.
— Чего?
— Вот выйдем к старой границе, тогда…
Снегов усмехнулся, поднял покрасневшие глаза.
— Если ехать, то не позже чем утром. Пока еще машина, надеюсь, проскочит. А за дальнейшее не ручаюсь.
Петрин, грузно скрипнув табуреткой, поднялся.
— Петр Васильевич, я тебя понимаю. Но… — Он развел руками и шагнул навстречу. — Давай, брат, прощаться!
Автомобиль летел по большаку прямо на солнце. Шофер, низко надвинув козырек фуражки, остро выхватывал взглядом бегущие под колеса ямы, разбитые зарядные ящики, какие-то бочки, мешки… Маленькая эмка вихляла из стороны в сторону, и полоса пыли тянулась за ней как размотанный бинт. Орленко несколько раз оборачивался назад, вглядываясь в убегающую вдаль рощу. Вот она мелькнула в последний раз и исчезла…
Машина съехала с холма к реке и остановилась. Под ветхим мостиком лежала на боку тяжелая пушка со снятым замком. Шофер вылез, прошелся по мосту, потрогал сапогом бревна.
— Авось, выдержит, — сказал он, снова садясь за руль.
На том берегу, взлетев на холм, они увидели висевшую над дорогой «раму». Шофер вдруг резко свернул на юг и повел машину по еле заметной тропинке через поля. Орленко с беспокойством взглянул на него. «Откуда он знает, куда надо ехать?» — подумал он. Но шофер не знал — он чувствовал. По его повеселевшему лицу Орленко понял, что дорога выбрана правильно. «Чудно! Один поворот руля — и все изменилось!» Здесь, на колхозных полях шла работа: мелькали косынки женщин, струился дымок полевой кухни. Орленко тоже повеселел: «Словно в другом мире…»
Эта картина была ему приятна и неприятна. Крестьяне берегли урожай, заботились о завтрашнем дне. Но ведь завтра сюда придет враг, и плоды их труда достанутся ему! Нет, эти люди еще не поняли, что такое война. Пока они берегут лишь свой дом, своих детей, свое поле. А надо беречь всю страну. Надо уходить в леса, сжигая дома и посевы, оставлять врагу только пепел, окружать его смертоносным кольцом огня, гнева и ярости… Но будет ли так?
Он не удержался и сказал об этом вслух.
Шофер согласно кивнул головой.
— Будет! — уверенно произнес он. — Народ, что медведь: пока рогатиной в бок не ткнешь, из берлоги не вылезет. Ну, а ткнешь, тогда уж держись!
— Все равно победим! — сказал Орленко, думая о своем.
Шофер засмеялся.
— А когда мы их не побеждали? Там, в Перемышле, они у нас как драпали — вы видели?
— Видел.
— Ну и тут будут. Непременно будут. Только, может, не так скоро…
Он с силой нажал на стартер, и машина, поднявшись на гребень, выскочила на шоссе.
Орленко прищурился, пытаясь разглядеть, что там впереди, но ничего не увидел. Впереди лежала только длинная бесконечная лента дороги, уходящая за горизонт. Она сверкала на солнце и слепила глаза…
Десять дней, всего десять дней из большой и нелегкой жизни, но Петр Васильевич запомнил их навсегда и не уставал вспоминать — будь то на шумной многолюдной встрече или дома за столом в его тихой и скромной киевской квартире. Иногда я получал от него письма: это бывало обычно тогда, когда он узнавал от своих старых боевых друзей какую-нибудь интересную подробность о боях в Перемышле. Этот город так и вошел навсегда в их сердца, недаром они называли друг друга «перемышльцами».
Комиссар Ильин
Не могу назвать его иначе, как комиссаром, хотя звание генерал-майора он получил будучи на командной должности и вообще любил именовать себя строевиком. Но известно, что командиры и политработники шагали в одном боевом строю, одинаково рисковали жизнью и часто, если кто-то из них выбывал из строя, командир заменял политрука, или, наоборот, политрук брал на себя командование в бою… Словом, всякое бывало. Но речь пока не о том.
В Москве в Центральном Доме Советской Армии шло торжественное заседание, посвященное двадцатилетию Победы. Было оно весьма представительным: с докладом выступал заместитель Министра обороны, в президиуме — известные военачальники, Герои Советского Союза, партизанские вожаки. Ветераны войны — их здесь было большинство — надели все свои ордена и медали, и зал, где горела огромная люстра, прямо-таки сверкал золотом.
После доклада председательствующий объявил перерыв, и люди вышли в вестибюль. Тщетно всматриваюсь в лица, пытаясь увидеть кого-нибудь из бывших однополчан. И вдруг где-то рядом прозвучало слово «Перемышль».
В стороне полускрытые малиновой бархатной шторой сидели двое: один генерал-лейтенант, другой — в гражданском костюме с неестественно отставленной негнущейся ногой.
Они разговаривали, как разговаривают старые друзья — доверительно, на равных, понимая друг друга с полуслова.
— Хорошо маршал о Перемышле сказал! — произнес человек в гражданском. — Давно пора! Наши воины совершили там бессмертный подвиг!
— Ты прав, — откликнулся его собеседник. — Еще бы, выбить фашистов из города на второй день войны и восстановить границу… Мы все, вся армия, воодушевились, когда узнали об этом. Но ведь ты был тогда не там?
— Не там, но рядом, во Львове.
— В части?
Человек в гражданском усмехается.
— В резерве… Но все же выбил себе назначение именно к ним, в корпус Снегова.
— О, я Михаила Георгиевича знал! Замечательный был человек.
— Мне пришлось повоевать под его началом. Недолго, с месяц…
— Тогда, брат, месяц равнялся иному году. И кем же тебя назначили?
— Начальником отдела политпропаганды девяносто девятой…
— Первой орденоносной дивизии с начала войны?
— Так точно. Горжусь этим по сей день.
— Да… А ты награждение застал?
— Застал. Но практически оно тогда не состоялось: дивизия была все время в боях, почти без отдыха. После получили ордена… кто остался жив.
— Значит, и твоя капелька крови на том знамени есть?
Генерал-лейтенант дружески обнимает гражданского за плечо.
— Пойдем, пора. Слышишь — звонок?
Они направились снова в зал.
— Ты не знаешь, кто эти двое? — спрашиваю у знакомого журналиста из военной газеты.
— Генерал-лейтенанта знаю. — Он называет имя довольно известного военачальника. — А второй… Кажется, его фамилия Ильин. Он тоже генерал.
И вот я у него в гостях.
Мы сидим за столиком в саду, насквозь пронизанном солнцем.
— Да, было, было… — говорит Петр Сысоевич. — С этой дивизией я прошел почти от старой границы, а выбыл по ранению… — Генерал недавно перенес инфаркт, и говорить ему пока трудно. — Знаете, я лучше покажу вам еще одну статью, побольше.
Генерал встает, поскрипывая протезом, идет в дом и возвращается с пачечкой листков отпечатанной на машинке статьи.
— Это я давно, вскоре после войны, написал. Читайте отсюда, с середины.
«Дивизию я догнал 18 июля к вечеру, когда она приближалась с запада к городу Виннице. Командовал ею полковник Опякин, начальником отдела политпропаганды был полковой комиссар Харитонов…» Это о 99-й! И я читаю дальше.
От Миколаева до старой границы дивизия пробивалась с боями. Враг нажимал на нее со всех сторон, пытаясь взять в клещи, беспрерывно клевал с воздуха, но она шла, яростно обороняясь и одновременно ища любую, иногда почти неуловимую брешь во вражеском кольце. Два или три раза генералу Снегову удалось связаться со штабом фронта. Оттуда обещали подкрепление. Но оно не пришло. А строй редел, в степях и перелесках оставались убитые. Крестьяне говорили, что впереди немцы, советовали одеться в гражданское и идти скрытно, лесами. Но бойцы 99-й отвечали на это лишь усмешкой.