Один за другой пошли провокации на границе. Белогвардейцы обстреливали колхозников, японцы ежедневно «исправляли» пограничную черту, ссылаясь на давние договоры.
На границе.
Не было ночи без выстрелов. Пограничники работали, как на войне, без сна, без отдыха. То прибежит на рассвете истерзанный китаец, моля о приюте, то проберется доведенный до отчаяния окровавленный японский солдат и требует политического убежища, то, наконец, перейдет границу манчжурская часть, перебившая своих командиров, а за нею вдогонку японский отряд — и на переднем пограничном плане завязывается краткое, но ожесточенное сражение.
За одну последнюю зиму Тарасюк четыре раза ходил в штыки на японцев, перешедших рубеж, был ранен и ни за что не хотел уезжать на запад, боясь пропустить тот ответственный день войны, который, как всем казалось, вот-вот наступит. Пограничные волнения отражались и на Шершавине. Дел стало еще больше, времени еще меньше, чем раньше.
Комендант укрепрайона комдив Губер все строил и строил. Покончив с полосой обороны, взялся за жилища, за электростанции, электробатареи, школы, парашютные вышки.
Шершавин занимался людьми. Он работал с ними неутомимо. Создавал командирам семьи, сажал на землю уходящих с военной службы бойцов, выписывал племенных поросят, разводил цветы, внедрял в быт музыку, устраивал шахматные турниры и лекции по агрономии и всего этого было мало, мало и мало. Люди выучились расти быстрее и глубже.
Ольга в третий раз поехала в Москву и не возвращалась в Приморье уже с полгода.
Шершавин писал ей письма-ежедекадники, подробные, как донесения, в которых запрашивал о тысячах разных дел: о книгах и семенах, о репродукторах, об учебниках и словарях, о приезде актеров, — и за последнюю зиму он устал ожидать весны и всего того нового, что обещала привезти с собой Ольга.
«Если приедет и привезет, значит, получится у нас жизнь», думал он, почти не веря, что это может случиться, так много он требовал от нее.
В дверь постучали. Комиссар взглянул на часы — было что-то около полуночи.
— Войдите, — сказал он, продолжая писать.
— Сочиняешь что-нибудь? — раздался у двери сконфуженный голос Василия Лузы. — Обеспокоил я тебя?
— Письмо жене, — сказал Шершавин, заглядывая в две или три папки, раскрытые на столе, и выписывая из них что-то в письмо. — Легче доклад в Поарм написать. Садись. Я сейчас кончу.
Сделав выписки из папок и просмотрев несколько книг на полке, он действительно близок был к окончанию дела.
— Письмо, — уважительно сказал Луза. — Такое письмо три дня читать, и то…
— Так и пишу. Кто его знает, — может, последнее. Хочется сказать все, а этого всего никак не меньше печатного листа, если даже одними тезисами выражаться.
— Чем такой труд проводить, дал бы телеграмму ей. Приедет, словами все перескажешь.
— Пожалуй, может и не успеть.
Комиссар отложил перо, улыбнулся Лузе.
— Сколько лет ты войны ждешь, а — погляжу я на тебя к войне ты, Василий, никак не готов. Ну, решительно никак.
Не торопясь, запечатал Шершавин письмо, позвонил в штаб, потом подсел к Василию и обнял его.
— Душевные дела твои я хорошо знаю, — сказал он. Да, пожалуй, не о чем сейчас говорить. Бели сегодня будем спать спокойно, так и завтра успеем наговориться.
— Разыгрываешь? — строго сказал Луза, с недоверием глядя на комиссара, который стал надевать шинель и портупею. — А если правду говоришь, значит, правильно сердце учуяло, — добавил Луза. — Ох, и болело эти дни! Руки на стол положу, стол дрожит, стаканы на нем дребезжат. Вся душа истончилась.
— Факт, что истончилась. Знаю. А все от безделья, Василий. Лень тебя измотала.
— Да ты с ума…
— Погоди. Делать, говоришь, нечего? А стрелковый кружок кто создал? Ты. Двести человек ворошиловских стрелков-женщин кто дал стране? Ты.
— Да то ж не я, это твой Ушаков! Прямо из-под рук все рвет; только скажу что-нибудь, а он — рраз, и готово. Стервец прямо, ему бы все самому переделать. Я говорю: подожди, я сам. Ну, только выдумаю, а уж он из головы прямо рвот. Так в глаза и смотрит.
— А умирать? — строго и медленно опросил комиссар.
— Что умирать?
— А умирать тоже он за тебя будет?
Луза встал.
— Нет уж, извините, пожалуйста. Умирать — уж вы извините за грубое слово — все по моей мерке будете.
— А если так, значит, дел у тебя хоть отбавляй, — сказал комиссар. Ну, поехали на передний план. К Тарасюку заглянем. Я тебя знаю. Ты как на границу посмотришь, сразу спокойный и красивый делаешься.
Луза довольно засмеялся.
— Я свой риск люблю, — загадочно сказал он уже довольным и ясным голосом, в котором не было и тени беспокойства, мучившего его с утра.
5 марта 193… года партизанский командир Ван Сюн-тин, отдыхавший в родных местах, узнал о движении японских дивизий к озеру Ханка. Жандармские офицеры доискивались причин давней гибели капитана Якуямы. Были наряжены следствия, хотя известно было, что Якуяма убит на границе Кореи. Арестовывали всех от семнадцати лет до пятидесяти. 6 марта Ван Сюн-тин получил новые сведения: японцы шли двумя армиями. 7 марта с утра он знал уже совершенно точно: война, хотя слово это не было никем произнесено.
Он растерялся. Начало войны он представлял себе иначе — более медленным, более предугаданным.
Война обрушилась на него тайфуном. Вдали от своих отрядов, оторванный от партизанского штаба, он почувствовал себя на мгновение пленником обстановки. Но 7-го вечером он получил от Ю Шаня несколько слов: «Оставаться там, где застанет. Начинать там, где придется, держась ближе к фронту».
Значит, он оказался прав: война!
В печати давно уже появились сообщения о голоде в северных японских провинциях и падении курса иены на мировых биржах. Голодали в Аомото, в Ивате, умирали в Акита, в Мияги, бежали из Фукуеимы. Что-то должно было произойти. Великим несчастьям нужен выход. И мысль о войне, как о выходе из несчастья, все чаще проносилась в японских мозгах. На Дальнем Востоке воины ждали много лет и были готовы к ней. Война входила в расписание тягот, обязательных на Востоке для каждого.
Люди на Дальнем Востоке воевали много лет подряд, и ничто не способно было смутить их. Они возвели города, пробили дороги в тайге, осушили болота, засеяли тундру, победили зиму на Северном океане и знали хорошо, что такое труд, страдания и опасность. Выросли люди, пережившие тяготы большие, чем война.
Английские кредиторы Японии были взволнованы положением. Они гадали: быть или не быть Японской империи? Справится ли с голодом её одряхлевший режим, и не явится ли голод той самой войной, которая должна надолго ослабить японский империализм без вмешательства извне?
В Англии не знали, поддержать или погубить, и газеты тотчас послали своих корреспондентов, чтобы рассказать обществу и миру о положении дел.
Мурусима, свободный от монгольских дел, встретил корреспондентов в Шанхае и убедил приехать недели на три в Манчжу-Го, прежде чем посетить острова. Рано или поздно им следовало побывать на советской границе, и они согласились. Их было трое. Они держались сухо, о многом расспрашивали, не стесняясь, и, будучи союзниками, позволяли себе кое в чем сомневаться. Ничто так не удешевляет человека, полагали они, как неоправданный оптимизм. Мурусима занимал гостей серьезной беседой.
— Чтобы судить о темпах изменения японской действительности, — говорил он им, — достаточно вспомнить, коллеги, что генерал Ноги, герой Порт-Артура, начал военную карьеру в дни восстания самураев, закованный в латы и вооруженный луком. Маршал Ямагато в молодости выплыл в море, пытаясь мечом потопить иностранный корабль у Иокогамы. Во время же войны с русскими он был президентом Совета обороны.
— Весьма любопытная справка, — заметил один из англичан, Локс.