Изменить стиль страницы

— Чека, — говорил он с бессильной злобой. — С Угрозой бы еще можно сладить…

Потом они зашли к известному артисту. Мологин звонил в парадном, сердился, что долго никто не открывает. Артист был дома. Он ходил по большой холодной комнате, неслышно ступая ногами в шерстяных носках. Шея его была закутана длинным зеленым шарфом. Жена певца, высокая женщина с надутым, точно рассерженным лицом растапливала железную печурку скомканными листками бумаги. Она методически вырывала их из толстой книги в кожаном переплете с золотыми буквами по корешку.

— Из клуба «1 мая» железнодорожного батальона, — весело отрекомендовался Мологин. — Мы просим выступить у нас в эту субботу. У нас будет концерт.

Артист угрюмо слушал, не выказывая ни малейших признаков интереса.

— Ваш труд будет вознагражден, — многозначительно сказал Мологин. — Мука, жиры и сахар.

— «1 мая»… Это где же находится? — вдруг, оживляясь, спросил артист.

Мологин объяснил со всей любезностью, к которой был способен. Затем поднялся и стал прощаться. Времени прошло вполне достаточно, чтобы Мишка очистил вешалку: Мологин успел при входе отомкнуть ему замок в дверях.

— К Бычку? — деловито спросил Бабкин, когда Мологин присоединился к нему.

— Ну, а куда же, — грубо сказал Мологин.

Квартира перекупщика оказалась пустой. Бычка забрала Чека. Они вышли на улицу, завернули в ближайший переулок.

Бабкин положил узел и поглядел на Мологина, ожидая приказаний.

Мологин угрюмо смотрел на узел под ногами Бабкина, утративший вдруг всякую цену, сделавшийся ненужной, глупой обузой, которую не знаешь, как сбыть. Ненависть душила его. Чека. Небывало хитрые, не знающие снисхождения люди сидели там. Таких людей еще не видел свет. Они знали, умели сделать все, чтобы повредить Мологину. Они закрыли рестораны, перехватали товарищей и вот теперь добрались до барышников, добрались до таких корней, без которых немыслимо существовать. Смертельный, ненавистный враг. Мологин пошатывался от ярости.

— Подбери узел! — исступленно закричал он вдруг. — Подбери узел, сволочь! Голову сверну!

Бабкин оторопело, безмолвно склонился над узлом.

«А что если это никогда не кончится?» с ужасом подумал Мологин.

Все эти лозунги, митинги, ячейки, выборы в совет, о чем писали в газетах, о чем разговаривали на улицах, — все это не «хитрые фокусы», а нечто реальное. «Власть рабочих и крестьян». Ведь об этом говорил эсдек в Таганке. Все невообразимое, что видел он за это время, вспомнилось теперь. Расстрелы офицерья, пайки рабочим, захват заводов, уборка снега публикой в штиблетах. Речи Ленина и рабочие на коммунистическом субботнике, бесплатно разгружающие эшелон. Было непостижимо, как мог он до сих пор видеть все это и не задуматься, не приготовиться, не сообразить…

Кое-как, где-то в Сокольниках, почти что даром сплавили они в этот вечер шубы доверчивого артиста.

Но снова загорелись огни кафе и ресторанов. Толпы сытых, развязных, крикливо разодетых людей двигались по тротуарам улиц, наполняли театры, казино, бега. Отремонтированные магазины сверкали подлатанными стеклами и обновленной сусалью вывесок. Покрытые нарядными сетками рысаки мчали рессорные беззвучные коляски. Подержанные форды и бьюики с вонью и треском проносились по Тверской. Днем на Ильинке, па Варварке, на Сухаревой толпами толкались «частники», они продавали и покупали, они наживались и прогорали с азартом, хищностью и безрассудством людей, которым нечего терять. На окраинах дымили закопченные заводские трубы.

Усиливались облавы, разгром притонов, длительные изоляции, и перебрасывался шалман, подобно стае птиц, с одного конца города в другой, но Мологину казалось, что самое грудное для него время все же позади.

Мологин вернулся к специальности. «Не то, совсем не то», думал он, потягивая вино в каком-нибудь подвальчике на Тверской или на Арбате. Слишком далеко заглянул он, слишком много передумал. И воры сделались другие. Какие-то мальчишки, деревенщина, не знающая традиций, не имеющая специальности, готовая с равной неуклюжестью и вытащить в трамвае «кожу», и залезть в форточку, и пустить в ход «пушку» или «перо». Вора стало трудно отличить от хулигана. Какой-нибудь Сабан из Марьиной рощи, только и умеющий, что ломать головы обушком, — теперь ходил в «козырях». Прежних, настоящих остались единицы. Твердый, стойкий мир, барский мир Муромцевых, с которым так неожиданно и так неразрывно оказывалась связанной судьба Мологина, ушел невозвратно п навсегда. Вместе с этим миром исчезли и воры-«баре», воры-аристократы. «Завязаться, что ли», неопределенно, с тоскливым чувством думал Мологин. И ощущение необходимости что-то предпринять, на что-то решиться все неотступнее преследовало его. Он даже сказал об этом в камере, когда сидел в Бутырках. Будь это не Мологин, а кто-нибудь другой, его, наверное, подняли бы насмех.

— Да неужели вы не видите? — Мологин даже потрясал вытянутыми руками, так велика была его горячность. — Неужели вы не понимаете? Украсть можно, пожалуйста. Но не продать. Кому продашь? Продать нельзя.

Сашка Соловей насмешливо фыркнул и что-то сказал сквозь зубы, чего Мологин не расслышал. Бабкин раскачивался на своей койке, обняв колени и положив на них голову. Он равнодушно негромко гнусавил:

Но, наконец, кричу ура,
Пришла желанная пора —
Свобода, свобода…
И стал работы я искать,
Пока совсем не мог таскать
Я ноги, я ноги…

А тот, которого собственно и хотелось убедить в чем-то Мологину, старик Василий Козел — он был стариком, когда Мологин бегал еще мальчиком, он был опытным вором, когда Мологин не умел еще стащить буханку хлеба с мужицкого воза, — ответил ему с осуждением из-под седых прокуренных усов:

— Умный ты человек, Алексей Александрович, но не тебе бы говорить, не мне бы слушать. Некому продать? Барышшшов тебе мало, что ли? Да продавай, сделай милость! Было бы только — что.

Мологин не ответил и, отвернувшись, укрылся одеялом.

Куда пойти, и где дадут
Вору бездомному приют?
В шалмане, в шалмане…
Шпана смеялась надо мной,
И понял я, что нет иной
Дороги, дороги…

В Бутырках же впервые услышал Мологин о коммуне. Рассказывали, что ГПУ отобрало несколько партий молодых ребят, отправило их в какое-то болото под Москвой, и они там работают, а приезжая в Москву, никуда не заходят и держатся по большей части так, как будто никогда не были ворами.

— Ну, это дудки, — говорили некоторые. — Просто следят за ними агенты. А если бы вольно, показали бы они!

— Все выкомаривают, все придумывают, — говорил Козел со злостью. — Клубы, театры, «политграмоты»… Суды еще придумали. Это в тюрьме-то! Мало, видишь, большевистского, еще и сам себя суди…

Он стал подробно рассказывать, как убеждал его инструктор в Таганской ликвидировать неграмотность, «приставал, как малахольный», а Козел, выведенный из всякого терпения, оборонялся матерной бранью.

— Чорт их побери совсем! — ругался он. — Тюрьму, и ту изуродовали. Никакой жизни не стало. Нигде покоя человеку не дают.

Как это нередко случалось с Мологиным, он не придал сперва значения тому, что услыхал. Разве мало и раньше устраивалось колоний для беспризорников? Однако слухи о Болшевской не прекращались, а все росли. Кто-то сказал, что в коммуне Новиков, Фиолетов и Каминский. Этих Мологин или знал лично или слыхал о них. Это были не беспризорники, не пацаны. Это были солидные воры-артисты.

Мологин не спал ночь, обдумывая эту новость. Он все хотел понять, что же так задевало и тревожило его в том, что Фиолетов и Новиков слягавили? Значит, они не были настоящими ворами, и туда им дорога. Какое дело медвежатнику Мологину до них.