Изменить стиль страницы

— Мы с вами разделимся на две группы: одни останутся в начале улицы, другие со мной пройдут к дому. Если кто вздумает побежать, чтобы не проскользнул… А ты? — Он взглянул на помощника. — Ты встанешь у окна. Условие: не суетиться и не бояться, «барыга» ничего не сделает, новой статьи не захочет. Значит, все будет, как нужно.

Напротив церкви, белеющей в ночи, Роман Романович закурил, разделил свой отряд и подошел к крыльцу лачуги. В руке его вспыхивал и замирал электрический фонарь.

Румянцев напряженно следил за агентом. Было слышно, как тот постучался. Вероятно, в правой его руке — маузер.

— Эй, отворяйте! — крикнул Роман Романович и, перегнувшись через перила, что-то неразборчиво сказал своему помощнику.

Тот подошел к окошку и, несколько раз звонко стукнув в стекло, отбежал на середину улицы.

— Эй, дядя! Открывай-ка! — дергал Роман Романович дверную ручку.

Дверь скрипнула.

— Здравствуй, Маруся, — шутливо крикнул Роман Романович. — Где супруг-то?

— Нету, какого дьявола ночью? — сказала невидимая Румянцеву женщина.

Последовала глухая короткая возня. «Закрывает дверь, не хочет пускать», сообразил Румянцев.

— Что же это ты? — донесся издалека шутливый голос агента. — Небось, старые знакомые. Что, не обрадовалась? Заходите, ребята.

Коммунары заполнили сени, комнатушку. Они принялись обшаривать все углы, заглянули даже в подполье.

— Есть! — донесся из чулана ликующий голос Калдыбы. — Есть напильники!

— А где заготовки?.. Сбыл уже, что ли? Вот я ему этими напильниками…

Но Роман Романович никому не позволил трогать «барыгу».

В коммуну вернулись утром, когда затянутое облаками небо побелело, а на земле наметились от деревьев чуть видимые тени.

Румянцев сидел на табуретке с закрытыми глазами и, покачиваясь, устало слушал, как Гуляев шопотом, боясь разбудить спящих, рассказывал Диме Смирнову об аресте Позолоты.

Румянцев, не раздеваясь, прилег на койку. Ни о чем не хотелось думать, было приятно лежать, отдыхать, закинув руки.

И когда Осминкин, физкультурник коммуны, разбудил его, Румянцев не знал, сколько проспал — может быть, сутки.

— Вставай, — тормошил его Осминкин. — Из ЦК комсомола приехали. Вставай, слышишь?

Румянцев, приглаживая на бегу волосы, первый вбежал в просторную новую кузницу. Замирающий огонь у притушенных горнов бросал слабые темно-вишневые отблески на синие от копоти стены.

Около левого горна Умнов разбивал ноздреватый шлак.

— Комсомольцы из Москвы здесь были? — спросил Румянцев.

Умнов приподнял раскрасневшееся лицо.

— Из Москвы, спрашиваю, были здесь?

— А! Да… В сапожную с ребятами ушли.

Но и в сапожной Чаплина уже не оказалось.

Раздосадованный Румянцев вышел из мастерской и соображал, куда теперь пойти. Не отстававший от него Осминкин с размаху ударил ногой воображаемый футбольный мяч: последние недели парень изучал датский прием.

Со стороны клуба, размахивая руками, бежал Накатников.

— Мишка! — окликнул его Румянцев.

Накатников точно споткнулся и круто повернул к мастерским.

— Будет! — восторженно кричал он. — Ячейка будет. Сейчас Чаплин сказал! В день МЮДа — открытие. Будет ячейка!

Накатников был без шапки. На возбужденном, сияющем его лице резкие черты смягчились. Он говорил без конца, смеялся. Румянцев чувствовал, как с него спадает тяжесть, которая беспричинно давила его с первых дней знакомства с комсомольцами. Никогда еще не было ему так легко, так хорошо.

В штрафной комнате Беспалов от нечего делать малевал на листе александрийской бумаги лозунг для клуба:

«Помните:

Не курите в комнате».

Подарок

Эмиль Каминский жил в коммуне уже несколько месяцев. Работал в обувной мастерской закройщиком, сытно обедал, спал на чистых простынях — о такой жизни он-мечтал в тюрьме. Но он не чувствовал себя счастливым. Чего-то недоставало — быть может, самого главного.

Он не думал о побеге — привык к коммуне, втянулся в ее быт, и, вероятно, оттого, что в прежней жизни приходилось поневоле бывать неряшливым, он любил хорошо одеться, щегольнуть чистым воротничком, нарядным галстуком. За это он и получил в коммуне прозвище «интеллигента».

Как-то еще в первые месяцы своей жизни в коммуне он зашел за рубашкой, отданной в стирку. Он никак не мог отыскать ее в стопках выстиранного белья, аккуратно разложенных на табуретках и подоконниках.

— Я тебе давал голубую! — кричал он тете Дуне, женщине, стиравшей воспитанникам коммуны.

Тетя Дуня большими красными руками перебирала белье, лениво помогая искать.

— Не кричи, — говорила она спокойно. — Зачем кричать? Найдется твоя рубаха.

Однако она не больно верила в это, потому что привыкла к постоянному крику ребят, старавшихся выбрать себе белье поновее, получше.

Дверь с улицы со звоном распахнулась. В облаке морозного пара в комнату ввалился Третьяков и тотчас же поднял крик.

— Ты мне чужих кальсон не суй! — орал он. — У меня с пуговицами внизу, а тут штрипки 1..

— Это верно, что штрипки, — миролюбиво согласилась тетя Дуня, — только штрипки лучше.

Эмиль увидел чью-то полотняную косоворотку, отливающую легкой голубизной, и залюбовался ею.

«Чем я хуже? — подумал он. — Возьму я эту рубашку и конец. Ты мою, я твою. Коммуна!» — поддержал он себя «идейными» соображениями.

Осторожно вытащив косоворотку, он небрежным жестом кинул ее поверх остального своего белья.

— Нашел? — спросила его тетя Дуня.

— Да, — хмуро ответил Эмиль.

— Ну вот, а кричал сколько! Не пропадет твоя рубашка, — нравоучительно сказала она.

Наутро Эмиль забежал по делу к Сергею Петровичу. Еще в передней он услышал негодующий голос тети Дуни.

— Мыло! — кричала она. — Разве можно стирать этим мылом! Это не мыло, а дрянь! Дрянь, а не мыло! Я прямо в глаза ему скажу!

Видимо, она говорила о завхозе.

«Кричит старуха, — подумал Эмиль, — знает: поорешь — смотришь, и добился своего! Так и надо, — одобрил он, — главное в деле — заинтересованность!»

Богословский сидел на диване рядом с Накатниковым и разговаривал с ним. Накатников поздоровался с Эмилем.

— Постой, постой, — внезапно сказал он, поднимаясь. — Ты где рубашку взял? Это же моя рубашка, — проговорил он с удивлением.

— Как бы не так, — презрительно ответил Эмиль.

Не будь здесь Сергея Петровича, он бы, вероятно, не стал отпираться. Но сознаваться при Богословском было стыдно.

— Слава тебе, господи, полгода ношу, — сказал Эмиль нарочито равнодушным голосом.

— Да это моя белая рубашка! — вскипел Накатников.

— Твоя белая, а это голубая, — веско ответил Эмиль.

— Так это голубизна от синьки!

— От природы, — спокойно поправил его Эмиль и твердо Добавил: — От синьки рубашки не голубеют!

— Тетя Дуня! — завопил Накатников, словно она была не рядом, а в соседней квартире. — Тетя Дуня, скажи ему, что рубашки от синьки голубеют!

Тетя Дуня лениво обернулась и ответила неопределенно.

— Все бывает… Взять, к примеру, мыло, — начала она, сразу вскипая. — От плохого мыла, может, материал портится!

— Ну, это уж ты придумала, — спокойно сказал Сергей Петрович.

— Может, и придумала, — согласилась она, — и придумаешь, когда такое мыло!

— Моя рубаха, — глухо сказал Накатников, побледнев от сдерживаемой злости.

— Да ты чего орешь! — взорвался Эмиль, почувствовав себя обиженным. — Нравится рубаха — попроси! Может, подарю…

— Мою же рубаху? — растерялся от такой наглости Накатников. — Много я видел, Эмиль, но такого…

Его оборвал Сергей Петрович:

— Не стыдно вам, ребята, из-за чепухи!

— Пристает, — извиняющимся тоном сказал Эмиль, кивнув в сторону Накатникова, и добавил презрительно: — Активист еще…

На общем собрании коммуны стоял вопрос о бельевой комиссии. С докладом выступал Накатников. «Скажет или не скажет?» думал Эмиль.