Изменить стиль страницы

Можете судить по этому, сколь он был добр и милосерден.

Похоронив Надю, они приехали к нам в Ташкент. Дальше собирались ехать в Термез, чтобы постараться попасть в Абиссинию и показать Лизе все, что видела Любочка, о которой он всегда вспоминал с теплотой и любовью. Ну, а потом мы с ним потеряли связь, думали, что они погибли где-нибудь в намеченном путешествии к Абиссинии…»

Вот такое искреннее, милое письмо, полное желания достоверно рассказать о человеке, полное внутренней, душевной правды о нем и, тем не менее, продолжающее творить легенду. Это видишь с особой ясностью, когда сравниваешь его с как бы пересекающимся письмом, написанным другим, тоже доброжелательным, но гораздо менее увлеченным автором.

«…Его жена Люба, бывшая курсистка, организовала все, что касалось возможного отъезда Михаила Васильевича за границу, так как сам он, будучи очень тяжелобольным, этого сделать не мог. Она, Люба, увезла его в Абиссинию, и она устраивала трудное начало жизни там… Весь период абиссинской жизни Люба и Михаил Васильевич были вместе, вместе работали, вместе вернулись в Уральск, ушли на фронт — Михаил Васильевич в своем прежнем чине, а Люба — сестрой милосердия, вместе служили в Красной Армии.

Люба погибла незадолго до окончания войны. Точных и подробных данных не знаю, так как всегда чувствовалось, что Михаилу Васильевичу нелегко вдаваться в подробности этого горестного события.

После демобилизации Михаил Васильевич привез в Уральск тяжелобольную туберкулезом Надю. Она была для него не столько женой или хозяйкой, сколько верным другом, заполнившим страшную пустоту после смерти Любы.

Суровый климат Уральска с его резкой континентальностью был совершенно не подходящ для здоровья Нади. Быстро пришло тяжелое обострение, и Михаил Васильевич решается ехать в Москву.

В одно из зимних воскресений Михаил Васильевич постучался в дверь нашей московской квартиры. Он был в военной шинели и в буденовке. За обедом рассказал о цели своего приезда и коротко — как жил эти годы, что мы не виделись. Он возмужал, прибавился шрам, пересекший одну ноздрю, изуродовавший довольно незаурядную внешность.

Переночевал Михаил Васильевич у нас. На следующий день был у тов. Ворошилова. Вернувшись вечером, рассказал, что Ворошилов долго себя ждать не заставил, был прост и внимателен в обращении и обещал помочь в переезде Михаила Васильевича на юг. Михаил Васильевич спешил и вечерним поездом уехал в Уральск, а к весне я получила от него письмо, в котором он сообщал, что уже работает в совхозе „Дагомыс“ близ Сочи, работой увлечен, и даже Надя стала чувствовать себя лучше. Попутно приглашал нас с мужем провести отпуск у них.

Я приняла это приглашение. Михаил Васильевич бывал дома мало. С раннего утра до поздней ночи был полон энергии и забот. С Надей мы быстро сдружились и были настоящими друзьями до самой ее смерти. Первое время переезд в Дагомыс дал скачок в улучшении здоровья Нади, а осенью все обострилось…

Еще до моего отъезда из Сочи в их квартире появилась Лиза Муратова, комсомолка, одинокая, изъявившая свое желание, совершенно добровольное, ухаживать за больной, уже не встававшей с постели Надей. В начале зимы Лиза мне написала, что врачи вынесли свой приговор…

Михаил Васильевич после похорон всего несколько дней оставался в Сочи, решив уехать „на край света“ — на Дальний Восток. Елизавета Максимовна поехала вместе с ним. Там они работали на „Алеуте“ — он старшим бухгалтером, а она просто бухгалтером.

По пути из Сочи на Дальний Восток Михаил Васильевич зашел к нам в Москве попрощаться…»

Признаюсь, были сомнения: стоит ли приводить столь обширные выписки? Ведь можно все пересказать собственными словами. Тем более, что романтические истории представляют такой соблазн… Однако ничто не сравнимо с- силой документа. И мне показалось важным восполнить не только фактический пробел в повествовании, но и выяснить отношение к человеку.

А оно было разным. Случалось — и мы это знаем, — Трофимов людей раздражал.

— …Представляете — полно народу, а он достает листовку и начинает читать. А если кто донесет? То, что его схватят, — само собой. Но ведь и остальных не помилуют. Почему-де слушали и промолчали? Своей головой рискуешь — твое дело, но зачем других впутывать? Я даже стала бояться его последнее время. На каждом углу говорил, какие немцы сволочи и что все равно мы их побьем. Лиза очень переживала из-за этого, говорила, что он погубит себя…

— Вы хорошо знали их? — Можно сказать, дружили домами. Как-то до войны вместе встречали Новый год. Были, кстати, тогда и Анищенковы…

— Как они жили?

— Трофимовы? У них был хлебосольный дом. Вещам не придавали большого значения, но хорошие вещи были.

Лиза одевалась со вкусом. Но главное — книги и коллекции.

— Интересные люди?

— Михаил Васильевич был эрудит. Создавалось впечатление, что он знает все. Но, вообще говоря, я не понимала их. Уезжали на Север. То в какую-то бухту Моржовую на зимовку, то в плавание на какой- то там китобойной флотилии, то еще куда-то… Я все спрашивала, как можно годами жить на краю света в ужасающих условиях? Неужели ради нескольких месяцев беззаботной жизни? Стоит ли? Разве это жизнь?

— А они? Моя собеседница задумывается и кажется в этот миг похожей на цыпленка, который не может понять, как это его товарищи-утята, увидев пруд, заторопились и разом шлепнулись в воду…

— Как-то в компании с нами был приятель Трофимова, тоже бухгалтер. Михаил Васильевич спросил: «Вот скажите, какие счеты вам кажутся лучшими?» Тот говорил что-то, говорил, пока Михаил Васильевич не махнул рукой: «Все это не то. Лучшие счеты — ржавые». Мы, конечно, рассмеялись, а он объяснил:! «Это я наше с Лизой последнее плавание вспомнил. В обычных условиях, ясное дело, хорошо, когда проволока на счетах блестит, а косточки чуть ли не сами летают. Так удобней. Но если работаешь в шторм на корабле, то лучше, когда счеты ржавые — на них косточки от качки не будут сами по себе бегать…»

Этот человек не вел ни дневников, ни записей, из писем его, судя по всему, немногое сохранилось. Как жаль! Сколько интересного мы так никогда и не узнаем! Он не претендовал на место в памяти потомков — просто жил, принимал решения, совершал поступки. Его забота о будущем была в этом.

Кстати, о книгах и Севере. Тут была взаимосвязь. Возвращаясь с заработков, Трофимовы всегда заезжали в Москву и Ленинград, жили два-три месяца. Михаила Васильевича знали многие букинисты, и, говорят, откладывали ему то, что было заказано. Денег он не жалел, книги были едва ли не главной статьей расходов. Они были не увлечением даже, а страстью.

— А можно ли жизнь подчинять страстям? — возразила моя собеседница.

Осуждения в этом не было, но было сознание полного своего превосходства.

ГЛАВА 6

Трофимов не чувствовал или не хотел чувствовать себя старым, не желал никаких привилегий возраста. И на прогулке, и в споре с ним было легко и просто — вел себя на равных. И спутники или собеседники действительно забывали о его годах.

Пожалуй, только однажды показал стариковскую слабость. В Ореанде полез вместе со всеми на скалы, и здесь ему стало плохо: сердце. Лиза заметила это первой и ринулась на помощь, рискуя сломать себе шею. Общими усилиями спустили, уложили на траву, дали лекарство. Уже через несколько минут он говорил: «Успокойся, Лизочка, на тебе лица нет». И не понять было, кто же тут болен.

Это было совсем недавно — в мае сорок первого, и это было так давно — до войны…

За спиной, может быть, кто-нибудь над ним и подтрунивал, но в компании никто не ощущал бремени его возраста. А сейчас Николай Степанович Анищенков, сам отец семейства и не молодой уже человек, чувствовал себя перед встречей с Трофимовым как мальчишка: надо было что-то объяснить, в чем-то оправдаться. И шел ведь для этих объяснений и оправданий, хотя себе самому говорил, что идет ради доброго дела.

А может, и вправду единственно ради него — доброго дела? Ведь объяснения и оправдания имеют смысл только тогда, когда у человека есть будущее. А собственное будущее Николай Степанович увидел в показавшемся вещим сне.