Изменить стиль страницы

Опять шаги, опять камердинер.

– Барин, вас требуют, непременно, чтобы сейчас вышли.

– Кто меня требует? Кто меня смеет требовать?

– Они так и сказали, скажи, мол, твоему барину, что его требуют немедленно полковник Тамбовцев.

– Полковник Тамбовцев! Давай простыню, халат. Нет, не надо халата.

Чтобы вылезти из глубокого саркофага, надо было высоко занести ногу под острым углом.

И вот Мисаил Григорьевич стоит на мраморе, и вода струйками сбегает по его мягкому, рыхлому телу, а камердинер трет это розовое, теплое тело мохнатой простыней, и оно вспыхивает красными пятнами.

– Туфли, рубашку…

Мисаил Григорьевич, долго не попадая в рукава, облачился в длинную, до колен, в продольных полосках ночную с отложным воротником рубаху.

Камердинер держал наготове один из смирнских купальных халатов.

Мисаил Григорьевич, глядя мимо халата, думая о чем-то другом, сказал:

– Не надо, возьми…

И в полосатой рубашке и в туфлях на босую ногу направился через все комнаты в кабинет.

И не узнал своего кабинета. Словно все чужое, все подменили сразу. Хотя все было как всегда и на обычном своем месте. Он даже не узнал Сильфиды Аполлоновны, как-то съежившейся, уменьшившейся в своем красном капоте. И хотя он был целомудренно застегнут до самого горла, она так держала у своей полной, белой шеи руку, точно ей было холодно. Ее в самом деле знобило.

Но самое страшное – этот самого мирного и скромного вида полковник в защитном кителе с портфелем, остриженный ежиком, как теперь почти не стригутся. С ним два офицера и еще кто-то.

Сделав судорожно приветливую улыбку, Мисаил Григорьевич поклонился. Тамбовцев ответил вежливым, корректным поклоном, обратив внимание, что у Железноградова при полной фигуре с животиком слишком тонкие ноги.

– Чем обязан удовольствием? – спросил Железноградов, и эта «светскость» была неуместной при его голых ногах и полосатой до колен рубашке.

– Я получил предписание произвести в вашей квартире обыск.

– Обыск? Но это, вероятно, господин полковник, ошибка? Несомненно ошибка! – судорожно улыбался Мисаил Григорьевич. – Я – Железноградов, банкир Железноградов. Это ошибка…

– Уверяю вас, что это вовсе не ошибка, речь идет именно, о вас, банкир Железноградов.

– Но позвольте, господин полковник, в чем же меня обвиняют? Я ни в чем не замешан, вся моя деятельность на виду, так сказать…

– Я не говорю, что вас обвиняют в чем-нибудь, я только обязан выполнить свой долг. Соблаговолите дать мне ключи от письменного стола, шкафов.

– Но как же так? Почему обыск? Я генеральный консул республики Никарагуа и, пользуясь правом экс… экс… – от волнения. Мисаил Григорьевич не мог сразу выговорить трудное слово, – экстерриториальности…

– Это не имеет никакого значения, – улыбнулся Тамбовцев. – Решительно никакого! Вы – русский подданный… Но, быть может, вы слегка приоденетесь?

– Да, да… ничего, ничего… это потом… потом успею… Так что… вам угодно?

– Ключи!

– Но это же недоразумение, это мы сейчас выясним… Вы мне позвольте, господин полковник, сказать два слова по телефону?

– Кому?

– Елене Матвеевне Лихолетьевой.

– Это бесполезно, тем более, что вы с ней скоро увидитесь, – загадочно прибавил Тамбовцев.

– Увижусь? Где увижусь?

– Это не могу вам сказать.

Камердинер принес банкиру панталоны; Мисаил Григорьевич надел их и почувствовал себя как-то бодрее, смелее.

– Господин полковник, вы мне позволите написать телеграмму?

– Попробуйте.

Мисаил Григорьевич подсел к письменному столу, испортил несколько бланков, нервничая, комкая, бросая, и, наконец, написал.

– Сию же минуту на телеграф! – протянул он бледно-синий бланк своему камердинеру.

– Дай сюда! – приказал Тамбовцев. Камердинер повиновался, Тамбовцев пробежал телеграмму.

– Нельзя отправить, ее необходимо приобщить к делу.

Телеграмма была адресована одному влиятельному, хотя и не занимающему официального положения лицу. Мисаил Григорьевич, сообщая о случившемся, просил посодействовать скорейшему выяснению «недоразумения».

– Сильфида, хорошо, что у нас нет детей…

Она молча ответила ему растерянным, жалким взглядом. Она вся была растерянная, жалкая…

Обыск продолжался два часа – до утра. Целая кипа частных и деловых писем и документов скопилась.

Портфель Тамбовцева не мог вместить весь этот обильный материал. Пришлось завернуть его в пакет из газетной бумаги. Пакет готов, плотно обвязан бечевкою.

В тусклой дымке раннего утра осунувшееся лицо Мисаила Григорьевича казалось каким-то серо-землистым. Но мало-помалу утраченная уверенность возвращалась к нему, и в Мисаил Григорьевич подошел к жене, продолжавшей держать руку у горла, и неизвестно зачем и почему сказал, в конце концов он почти спокойно спросил Тамбовцева:

– Это все, господин полковник?

– Нет не все, я должен подвергнуть вас задержанию.

– Вам хочется меня арестовать?

– Лично мне, уверяю вас, ничего не хочется. Я исполняю свой долг.

Мысль, что его арестуют накануне вечера или даже, вернее, в самый день званого вечера, на который по всему городу разослано двести семьдесят приглашений, показалась Железноградову нелепой и чудовищной. И вслух как-то наивно, совсем по-детски он выразил эту мысль:

– Но позвольте, господин полковник, завтра, то есть даже сегодня, у меня большой прием, должны съехаться. Соберется самое блестящее общество…

– Сожалею, но помочь решительно не могу ничем. Быть может, ваша супруга даст себе труд оповестить приглашенных по телефону – до вечера еще много времени. – А сейчас потрудитесь одеться как следует. Через четверть часа вы должны покинуть свой дом.

Стоя посреди кабинета, Мисаил Григорьевич задумался. Он думал об амуретках, подававшихся у Петра Аркадьевича Столыпина, о рябчиках по-сибирски с кедровыми орешками, подающимися у Бориса Петровича Башинского. До чего все это теперь глупо, ненужно, лишне…

23. К новой жизни

Вот уж действительно, как с неба свалилась.

– Труда, милая Труда, какими судьбами?

Вера была в одинаковой степени изумлена и обрадована появлением сильной и мощной латышки.

Как это странно, после всего пережитого, сгинувшего, как бессонный кошмар, после противного Шписса с его решетчатым казематом, после неудачного побега в зимнюю ночь, после всего этого они опять вместе, Вера и Труда, в этой мансарде на Васильевском острове, где так спокойно льется мягкий свет в косое окно.

Труда, вооружившись скудным запасом русских, так потешно искажаемых ею слов, описала «балисне» всю свою эпопею, до бегства из Лаприкена с узлом на спине включительно.

– Бедная, натерпелись мы!

– Нисего, балисня, зато теперь будет хоросо. Я от вас не уйду, хосу вам слусить.

– Милая Труда, я сама этого хочу. Вы были таким близким другом, так утешали меня в моем горе, но дайте устроиться. Мы сами еще пока на бивуаках.

– Я подосту, нисего, я подосту, – покорно согласилась монументальная латышка.

– А откуда вы узнали, что я здесь?

– А мне сказал этот сорный господин с бородой.

– Криволуцкий! А помните, Труда, как мы вместе с вами думали, что он повезет меня на какие-нибудь новые мытарства? А он оказался хорошим, он вам нравится?

Труда смущенно потупилась.

Подъехал Загорский.

Это уже не был солдат-кавалерист, это не был заросший бородою военнопленный-беглец, это был прежний Загорский, выбритый, с моноклем. Черная визитка, сидела на нем как облитая.

Хотя и произведенный в корнеты, Дмитрий Владимирович, по особому ходатайству Арканцева, имел право носить и штатское платье. И так как за время войны ему порядком надоело-таки тянуться и козырять, он охотно пользовался выхлопотанным для него правом.

– Вот – «подруга дней моих суровых», – представила Вера Труду своему Дмитрию.

– Но «не голубка дряхлая твоя», – в тон по Пушкину ответил Загорский, – а цветущая дева Латвии. Дева, которая, наверное, не давала спуску немцам! Труда, вы не любите немцев?