Изменить стиль страницы

Грустно, презрительно, гневно прозвучали эти последние слова, но философ, сперва слушавший их с удивлением, а потом с негодованием, не выдержал и прервал цезаря повелительным словом: «Довольно!» Затем он выпрямился и с невозмутимым достоинством продолжал:

– Я знаю, как кончали многие из тех, которые возбуждали твое неудовольствие, и, однако, я имею мужество сказать тебе в глаза: к несправедливости, детищу недоверия, ты присоединяешь самое бессмысленное оскорбление. Или ты воображаешь, что справедливый человек, как ты сам называл меня не раз, станет оскорблять прах дорогой для него женщины, его родительницы, в угоду другому человеку, хотя бы это был император? Тому, в чем я поклялся головою матери, должен верить друг и враг; а если он не верит, то, значит, он считает меня самым презренным негодяем и знакомство со мною может только позорить его. Поэтому я прошу тебя отпустить меня в Рим.

Эти слова прозвучали мужественно, тоном сознания собственного достоинства, и они понравились Каракалле; радость, охватившая его при возможности верить в истину рассказа философа, пересилила в нем всякое другое чувство. Но угроза Филострата, в котором он видел воплощение всего доброго, во что веру Каракалла окончательно утратил, угроза покинуть его, встревожила этого бесхарактерного человека. Он положил свою руку на плечо мужественного советника и стал уверять его, что считает себя счастливым, имея возможность верить его словам, выражающим маловероятные вещи.

Всякий свидетель этой сцены счел бы нечестивого братоубийцу, тирана, которого сношения с призраками его разнузданного воображения делали способным на всякие сумасбродства и который так охотно принимал вид мрачного ненавистника людей, за ученика, прилагающего всевозможные усилия вымолить себе прощение и возвратить прежнюю милость уважаемого учителя. И Филострат знал императора так же, как и человеческое сердце, и поэтому настаивал на своем отъезде, так что Каракалле было не совсем легко достигнуть своей цели.

Отказавшись наконец от своего намерения отправиться в Рим и рассказав императору более подробно, как и где он встретился с Мелиссой и что он узнал о ее брате Александре, он снял покров с изображения Коринны, поставил его в более благоприятное освещение и указал императору на удивительные отдельные красоты настоящих эллинских девственных черт Коринны.

С неподдельным восторгом он указал на то, как художник сумел посредством красок и кисти подчеркнуть те благородные линии, которые цезарь так высоко ценил в скульптурных произведениях великих греческих мастеров, и как жизненно и нежно было при этом тело, как ярко светились дивные глаза, как гибки были волнистые волосы, от которых, казалось, веяло ароматом благовонного масла.

И Каракалла, которого философ успел убедить в том, что если Александр, может быть, и говорил неосторожные и заслуживающие порицания речи, то ни в каком случае он не мог быть автором тех оскорбительных стихов, которые были найдены под веревкою в Серапеуме, стал вторить похвалам знатока в искусстве и пожелал увидеть художника и его сестру.

Сегодня утром, когда он встал с постели, ему было сообщено, что планеты, над которыми в прошлую ночь делались для него наблюдения в обсерватории Серапеума, обещают ему в очень скором времени счастье и радость. Он сам был хорошо знаком с астрологией, и главный астролог храма показал ему, как особенно благоприятно расположено созвездие, которое привело его, астролога, к этому предсказанию. Феб-Аполлон явился ему во сне; сегодня утром одна жертва за другою представляли благоприятные предзнаменования; и прежде чем император отпустил Филострата, чтобы тот позвал Мелиссу, он сказал:

– Странно! Самое лучшее всегда является мне в пасмурную погоду. Как ярко сияло солнце при моей свадьбе с этою противной Плаутиллой! Напротив того, почти при всех моих победах шел дождь, и при страшном ливне оракул подтвердил, что душа Великого Александра избрала это тело, терзаемое тяжкими муками, чтобы довести до конца свое слишком рано прерванное земное существование. Было ли это случайным совпадением? Феб-Аполлон, любимый бог твой и твоего мудреца из Тианы, может быть, сердился на меня; он, который сам подверг себя очищению от кровавой вины после умерщвления им Пифона, грешный бог. Я буду держаться его, как благородный герой в твоей книге. Сегодня утром бог снова приблизился ко мне, и теперь я велю убить для него жертву, какой ему еще не приносил никто. Одобряешь ли это ты, порицатель, которому так трудно угодить?

– Больше, чем одобряю, Бассиан, – отвечал философ. – Только вспомни, что, по учению Аполлония, жертва становится действительною только вследствие чувства, с которым она принесена!

– Постоянно эти «если» и «но»! – вскричал Каракалла вслед своему другу, когда философ пошел в помещение главного жреца, чтобы позвать Мелиссу.

Император остался один, чего с ним давно уже не случалось.

Держа руку на ошейнике льва, он подошел к окну. Дождь ослабел, но темные тучи все еще покрывали небо. Перед глазами у него находился кишащий людьми конец улицы Гермеса, выходившей на большую площадь, где был устроен промокший в настоящее время лагерь солдат. Взгляд императора упал на палатку центуриона, уроженца Александрии. Его посетила родная семья, к которой его снова привела беспокойная солдатская жизнь.

Этот бородатый человек держал на руках маленького ребенка. Мальчик и девочка, должно быть его дети, прижимались к нему и с удивлением вглядывались в него своими большими черными глазами, между тем как трехлетняя малютка, не обращая внимания на других, с криками восторга топталась голыми ножками в дождевой луже.

Две женщины, одна пожилая, другая молодая, вероятно, мать и жена центуриона, впивались глазами в его лицо, в то время как он, по всей вероятности, рассказывал им про свои военные подвиги.

Так как труба призывала уже к сбору, то центурион поцеловал ребенка и осторожно передал его на руки матери. Затем он поднял мальчика и девочку, со смехом поймал малютку, возившуюся в луже, и, наконец, прикоснулся своими усатыми губами к пунцовым ротикам всех четырех детей поочередно. Затем он привлек к себе и молодую женщину, осторожно погладил ее волосы и что-то шепнул ей на ухо. Она сквозь слезы с улыбкой то смотрела на него, то сконфуженно опускала глаза в землю. Сын нежно потрепал мать по плечу, а при прощании поцеловал ее в лоб, покрытый морщинами.

Каракалла уже не раз замечал этого центуриона. Его звали Марциалом, и это был человек простой, без особенных способностей, но весьма порядочный, отличавшийся слепым, безбоязненным презрением в смерти.

Для него с отправлением императора в Александрию связывалось возвращение на родину и величайшее счастье жизни. Как много объятий с любовью открылось для этого бесхитростного воина, сколько сердец билось в радостном ожидании его! Наверное, не проходило ни одного дня во время его присутствия здесь, в который его мать, жена и дети не умоляли бы богов о сохранении его в живых. А он, повелитель мира, еще недавно находил невероятным, чтобы из всех миллионов его подданных нашелся один, который помолился бы за него.

Кто же ожидал этого человека любящим сердцем?

Где была его родина?

Он родился в Галлии, его отец был африканец, мать родилась в Сирии. Домом Каракаллы был императорский дворец в Риме, но он не хотел и думать о нем. Он скитался по своему государству, для того чтобы оставить побольше пространства между собою и тем несчастным местом, где никак невозможно было изгладить следы братской крови.

А мать? Она боялась, даже, может быть, ненавидела его, своего родного сына, своего первенца, с тех пор как он убил младшего брата, ее любимца. Разве она вспоминала о нем, Каракалле, среди своих ученых, с которыми она философствовала и которые умели ей льстить самым изысканным образом? А Плаутилла, его жена? Отец принудил его жениться на ней, богатейшей наследнице в свете, приданое которой было больше соединенных вместе сокровищ дюжины царей. Теперь же при воспоминании об острой физиономии этого ничтожного, кислого, бесконечно притязательного существа он похолодел.