– Благодарю, – отвечал Поллукс. – И я употреблю все усилия, чтобы создать нечто соответствующее тому, чего я требую от мраморной статуи, заслуживающей сохранения.

– В чем же состоят твои требования?

Поллукс несколько мгновений подумал, затем отвечал:

– Я не всегда нахожу подходящее слово для выражения того, что чувствую как художник. Пластическое изображение, которое может удовлетворить своего творца, должно отвечать двум требованиям: во-первых, оно должно в сходственных с внешней стороны формах показать потомству, что скрывалось в изображенном человеке; далее, оно должно наглядно показать тому же потомству, что было в состоянии сделать искусство того времени, к которому относится изображение.

– Это пожалуй что так. Но ты забываешь о себе самом.

– То есть о своей славе?

– Именно.

– Я работаю для Папия и служу искусству. Этого мне достаточно. Покамест ни слава не спрашивает обо мне, ни я о ней.

– Но ведь ты отметишь мой бюст своим именем?

– Почему же нет?

– Мудрый Цицерон!

– Цицерон?

– Ты, конечно, вряд ли знаешь замечание старого Туллия93 , что философы, пишущие о тщете славы, ставят, однако же, свои имена на книгах.

– Я не пренебрегаю лавровым венком, но не хочу добиваться ничего такого, что имеет для меня цену только тогда, когда достается само потому, что должно мне достаться.

– Хорошо. Но твое первое условие было бы исполнимо для тебя лишь в том случае, если бы тебе удалось узнать мои мысли, мои чувства – словом, все мое внутреннее существо.

– Я вижу тебя и говорю с тобою, – возразил Поллукс.

Клавдия громко засмеялась и вскричала:

– Разговаривай с нею вместо четырех часов столько же лет, и ты всегда будешь открывать в ней что-нибудь новое. Не бывает недели, в которую она не задавала бы Риму какой-нибудь загадки. Эта беспокойная сумасбродная головка никогда не унимается, но зато это золотое сердце остается всегда и во всем одинаковым.

– И ты думаешь, что это для меня новость? – спросил Поллукс. – Беспокойный ум моей натурщицы я узнаю по ее лбу и губам, а какова ее душа – это выдают мне глаза.

– И мой курносый нос? – спросила Бальбилла.

– Он свидетельствует, что Рим прав, когда твои веселые причуды приводят его в изумление.

– Все-таки ты работаешь, может быть, не для молотка рабов? – засмеялась Бальбилла.

– Если бы это было и так, то все же мне останется воспоминание об этом приятном часе.

Архитектор Понтий прервал ваятеля, прося у Бальбиллы извинения в том, что помешал сеансу. Он объявил, что требуется немедленно совет Поллукса в одном очень важном деле, но через десять минут художник вернется к своей работе.

Как только женщины остались одни, Бальбилла встала и с любопытством начала осматривать обнесенную ширмами мастерскую скульптора, а ее спутница сказала:

– Этот Поллукс – любезный молодой человек, но он несколько бесцеремонен и слишком жив.

– Художник! – отвечала Бальбилла, которая перевернула каждый бюст, каждую табличку с рисовальными этюдами ваятеля, подняла покрывало на восковой модели Урании, попробовала звук лютни, висевшей на одной из перегородок, побывала то здесь, то там и наконец остановилась перед каким-то большим, плотно окутанным платками куском глины в углу мастерской.

– Что бы это могло быть? – спросила Клавдия.

– Наверное, какая-нибудь новая наполовину оконченная модель.

Бальбилла пощупала кончиками пальцев стоявшее перед нею изваяние и сказала:

– Мне кажется, это голова. Во всяком случае, нечто особенное! На блюдах, так плотно закрытых, часто лежат лучшие кушанья. Разоблачим-ка это закутанное изображение.

– Кто знает, что это такое, – предостерегала Клавдия, сама распуская шнурок, связывавший платки, которые скрывали бюст. – В подобных мастерских бывают часто диковинные вещи.

– Пустяки! Это только человеческая голова; я чувствую это! – вскричала Бальбилла.

– А все-таки нельзя знать, – прибавила матрона и развязала один узел. – Эти художники такие необузданные и ненадежные люди.

– Захвати вот этот уголок, я приподниму здесь, – попросила Бальбилла, и мгновение спустя карикатурное изображение молодой римлянки, вылепленное Адрианом в прошлый вечер, стояло перед поэтессой во всем своем подчеркнутом безобразии.

Она тотчас узнала себя и в первую минуту громко засмеялась; но чем дольше она смотрела на карикатуру, тем более во взгляде ее отражались гнев, досада и негодование.

Она знала каждую черту своего лица, знала, что в нем было красиво и что менее красиво, но это изображение беспощадно выставляло на вид только менее приятное и преувеличивало недостатки с изысканной злостью. Эта голова была отвратительна до ужаса, и, однако же, это была «ее» голова. Глядя на карикатуру со стороны, она вспомнила о свойствах, которые Поллукс, как он уверял, прочел в ее чертах, и ее юной душой овладело глубокое возмущение.

Ее громадное, неистощимое богатство, которое позволяло ей беззаботно удовлетворять все прихоти и обеспечивало ей восторженное удивление даже по поводу ее сумасбродств, не ограждало ее, однако же, от многих разочарований, которых не испытывают другие девушки – более скромного общественного положения.

Ее добротой и щедростью часто злоупотребляли даже художники, и, конечно, человек, который вылепил эту карикатуру и так зло потешался над всем, что было в ней некрасивого, не для нее самой желал испробовать свое искусство, а только ради высокой платы, которую она могла бы заплатить за портрет.

Ей нравилась свежая, веселая, художественная натура молодого ваятеля, его откровенный характер и искренность его разговора. Она была убеждена, что Поллукс скорее, чем кто-либо другой, заметит, что именно придает ее лицу, не обладавшему красотой в строгом смысле этого слова, ту своеобразную прелесть, которую невозможно было отрицать, несмотря на стоявшую перед нею карикатуру.

Она почувствовала себя теперь богаче одним печальным опытом, возмущенною и оскорбленною.

Привыкшая высказывать свои неудовольствия, она вспыльчиво и со слезами на глазах вскричала: