Для ограждения себя она предпочитала попросить Поллукса проводить ее через толпу работников и грубых рабов до дома его родителей. Но решиться и на это ей было нелегко, так как с того дня, как Поллукс показал бюст ее матери Арсиное прежде, чем ей, она сердилась на художника, для которого так недавно открылась ее бедная любовью душа. И ее гнев против него не слабел, а с течением времени все усиливался.

Да, во все часы дня и при всем, что она делала, Селена уверяла себя, что имеет основание быть недовольной. Зачем он вчера показал изображение ее матери прежде Арсиное, а потом ей?

Теперь она собиралась спросить его: для кого из двух-для нее или для сестры – он выставил бюст на площадке – и дать ему почувствовать свое неудовольствие.

Она должна была также сообщить ему, что не может позировать в этот вечер. Это было невозможно уже по причине боли в ноге.

С этой все усиливающейся болью она переступила через порог залы муз и приблизилась к перегородке, скрывавшей друга ее детства.

Он был не один, так как за перегородкой разговаривали. Судя по голосу, Поллукс находился в обществе женщины. Селена еще издали услыхала ее веселый смех.

Когда затем она остановилась у ширм, чтобы позвать Поллукса, женщина, которая, как теперь можно было заключить, служила ему моделью, возвысила голос и весело вскричала:

– Ну, уж это слишком! Ты хочешь исполнять обязанности моей служанки! Чего только не позволяет себе этот художник!..

– Скажи «да», – попросил Поллукс тем добродушно-веселым голосом, которым он не раз пленял сердце Селены. – Ты изумительно прекрасна, Бальбилла; но если бы ты позволила мне поступить по-своему, то могла бы быть еще прекраснее.

За перегородкой снова раздался игривый смех.

Веселый тон художника, должно быть, очень неприятно подействовал на бедную Селену, потому что ее плечи высоко поднялись, а прекрасное лицо приняло такое страдальческое выражение, как будто она почувствовала сильную боль. И она прошла мимо перегородки Поллукса, шутившего со своей красавицей; а затем через двор на улицу.

Что причинило несчастной такую жестокую муку?.. Стесненные домашние обстоятельства, ее собственное физическое страдание, усиливавшееся с каждым ее шагом, или же окаменевшее раненое сердце, обманутое в своей только что расцветшей прекраснейшей и последней надежде?..

XVI

Обычно, когда Селена выходила на улицу, не один мужчина с восхищением оборачивался на нее; но сегодня ее свита состояла всего из двух уличных мальчишек. Они все время кричали ей вдогонку: «Хлип-хлюп!» Этот крик безжалостных сорванцов был вызван слабо подвязанной к больной ноге сандалией, которая при каждом шаге стучала о мостовую.

В то время как Селена с жестокой болью в ноге приближалась к папирусной мастерской, радость и счастье вернулись к Арсиное, так как, едва ее сестра и Антиной вышли, Хирам обратился к ней с просьбой показать флакончик, подаренный ей красивым юношей.

Внимательно осматривая флакон, купец поворачивал его то той, то другой стороной к солнцу, пробовал его звук, проводил по нему камнем своего перстня и пробормотал про себя: «Vasa murrhina» 90 .

От тонкого слуха Арсинои не ускользнули эти слова, а от отца она слыхала, что мурринские вазы – драгоценнейшие из всех сосудов, которыми богатые римляне украшают свои парадные комнаты. Поэтому она тотчас же объявила Хираму, что ей известно, какие большие суммы платят за подобные флаконы, и что она и свой не продаст ему дешево. Он начал предлагать цену; она со смехом запросила вдесятеро, и после долгого спора с девушкой то в шутливом, то в чрезвычайно серьезном тоне финикиец наконец сказал:

– Две тысячи драхм, ни одного сестерция больше.

– Этого, конечно, далеко не достаточно, – отвечала Арсиноя, – но так и быть, возьми его.

– Менее прекрасной продавщице я едва ли дал бы половину, – сказал Хирам.

– А я тебе уступлю флакон только потому, что ты так вежлив.

– Деньги я пришлю тебе до захода солнца.

Эти слова заставили призадуматься девушку, которая вся сияла от радости и приятного изумления и была готова броситься на шею лысому купцу или своей еще менее красивой рабыне и даже всему миру. Отец ее скоро должен был вернуться домой, и она не сомневалась, что он не одобрит ее поступок и, вероятно, отошлет молодому человеку флакон, а купцу – деньги. Да и сама она никогда не стала бы выпрашивать у незнакомца эту вещицу, если бы имела какое-нибудь понятие о ее ценности. Но теперь флакон принадлежал ей, и если бы она возвратила его бывшему владельцу, это никого бы не порадовало. Вероятно, она этим только оскорбила бы незнакомца, а себя лишила бы величайшего удовольствия, на какое могла рассчитывать.

Что же делать?

Она все еще сидела на столе, держа в правой руке носок левой ноги, и в этой легкомысленной позе смотрела на пол с такой сосредоточенной серьезностью, как будто надеялась вычитать на узорах каменных плит какую-нибудь мысль, какое-нибудь средство выпутаться из этой дилеммы.

Купец с минуту забавлялся смущением, которое удивительно шло ей, и мысленно пожалел, что он не молод, как его сын, художник, но наконец прервал молчание и сказал:

– Твой отец, может быть, не одобрит нашей сделки, а между тем ты желаешь добыть для него денег?..

– Кто тебе это сказал?..

– Разве он стал бы предлагать мне свои драгоценности, если бы не нуждался в деньгах?

– Это только… я могу только… – проговорила, запинаясь, Арсиноя, не привыкшая лгать. – Мне не хотелось бы только признаться ему.

– Но я ведь видел, каким невинным способом достался тебе флакон, – возразил купец. – А Керавну нет и необходимости знать об этой вещице. Вообрази, что ты ее разбила и осколки лежат вон там, в глубине моря. Какую из этих вещей ценит твой отец меньше всего?

– Старый меч Антония, – отвечала девушка, лицо которой снова прояснилось. – Он говорит, что это оружие слишком длинно и слишком узко для того назначения, которое ему приписывают. Я, со своей стороны, думаю, что это вовсе не меч, а просто вертел.

– Я велю завтра употребить его в моей кухне, – сказал купец, – но теперь я предлагаю за него две тысячи драхм. Я возьму его с собой, а через несколько часов пришлю следуемую за него сумму. Ладно ли будет так?..