XV

Известие о назначении «поддельного Эрота» наследником императора было принято в Александрии с торжеством, и граждане снова воспользовались этим благоприятным случаем для того, чтобы устраивать празднество за празднеством.

Титиан позаботился о выполнении обычного в таких случаях милостивого манифеста, и таким образом, между прочим, отворилась и канопская тюрьма, и скульптор Поллукс был выпущен на свободу.

Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству – все это было сломлено.

Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.

В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.

Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!

А бедная Дорида чуть не лишилась чувств от радостного испуга; ее муж должен был подхватить ее на свои длинные руки, когда исчезнувший, но вернувшийся милый сын вдруг очутился перед нею и спокойно сказал: «Вот и я!» И с какою нежностью старуха прижимала к своему сердцу и целовала потом доброго, нехорошего, наконец возвратившегося беглеца.

Певец тоже высказал свою радость и в стихах и в прозе и достал из сундука самый красивый из своих театральных хитонов, чтобы заменить им изорванный хитон своего сына.

Сильная буря проклятий вырывалась из его губ, когда Поллукс рассказывал о своих приключениях.

Художнику было трудно довести свой рассказ до конца, потому что отец прерывал его на каждом слове, а мать беспрестанно заставляла его есть и пить даже и тогда, когда он уже был сыт по горло.

После его многократных уверений, что он уже не в состоянии есть больше, старуха все-таки поставила два новых горшка на огонь, говоря, что в тюрьме он, разумеется, изголодался, и если теперь он и насытился так скоро, то, может быть, вслед за тем настоящий аппетит тем сильнее даст себя знать.

Вечером Эвфорион сам повел Поллукса в баню и по возвращении оттуда не отходил от него.

Сознание, что сын находится возле него, доставляло ему какое-то физически приятное ощущение.

Певец обыкновенно не был любопытен, но сегодня не переставал расспрашивать, пока мать не повела сына к приготовленной для него постели.

Когда художник лег, старуха еще раз вошла в его комнату, поцеловала его в лоб и сказала:

– Сегодня ты еще много думаешь об этой ужасной тюрьме; но завтра ты снова будешь прежним Поллуксом? Не правда ли?

– Оставь меня, мама, мне уже и так лучше, – отвечал он с благодарностью. – Такая постель клонит ко сну, как усыпляющий напиток; вот жесткое дерево в тюрьме – это нечто совсем другое.

– Ты ничего не спросил о своей Арсиное, – заметила Дорида.

– Что мне до нее? Теперь дай мне спать.

На следующее утро Поллукс был таким же, как в прошлый вечер, и в течение нескольких дней он оставался неизменно в этом же состоянии духа.

Он ходил опустив голову, говорил только тогда, когда его спрашивали, и каждый раз, когда Дорида или Эвфорион пробовали заговорить о будущем, он спрашивал: «Я вам в тягость?» – или же просил не приставать к нему.

Но он был ласков, брал детей сестры на руки, играл с грациями и ел с большим аппетитом. Время от времени он спрашивал даже об Арсиное. Однажды он позволил проводить себя к ее жилищу, но не постучался в дверь Павлины и, по-видимому, испугался ее великолепного дома.

После того как он целую неделю провел в бездействии, причем был так вял и выказывал такое отвращение к работе, что это стало сильно тревожить сердце матери, его брат Тевкр набрел на счастливую мысль.

Молодой резчик по камню обыкновенно был редким гостем в доме своих родителей, но со времени возвращения бедного Поллукса он навещал их почти ежедневно.

Время его учения прошло, и ему, по-видимому, предстояло сделаться великим мастером в своем искусстве. Однако же талант брата он ставил гораздо выше своего собственного и придумал средство пробудить в нем уснувшее влечение к творчеству.

– Поллукс, – сказал Тевкр матери, – обыкновенно сидит вон у этого стола. Сегодня вечером я принесу глыбу глины и хороший кусок воска. Все это ты поставишь на стол и положишь возле него инструменты. Когда он увидит все это, то, может быть, ему придет охота работать. Если он решится слепить хоть какую-нибудь куколку для детей, то снова попадет в свою колею и от малого перейдет к большому.

Тевкр принес обещанные вещи. Дорида поставила их на стол, положила возле инструменты и на другое утро с сильно бьющимся сердцем дожидалась, что будет делать сын.

Он, как всегда со времени возвращения домой, проснулся поздно и долго сидел перед суповой чашкой, которую принесла мать ему на завтрак. Потом побрел к столу, остановился перед ним, взял в руку кусочек глины; помяв ее между пальцами, он сделал из нее несколько шариков и валиков, поднес один из них к глазам, чтобы поближе посмотреть на него, затем, бросив его на пол, оперся обеими руками на стол и сказал, наклонившись к матери:

– Вы хотите, чтобы я опять работал; но я не могу, у меня ничего не выходит.

У старухи выступили слезы на глазах, но она ничего не возразила.

Вечером Поллукс попросил ее унести все инструменты.

Она сделала это, когда он пошел спать, и, когда она осветила каморку, в которой складывали посуду с разным хламом, взгляд ее упал на начатую восковую модель, последнюю работу ее несчастного сына.

Тогда ей пришла в голову новая мысль.

Она позвала Эвфориона, велела ему выбросить глину на двор, а модель поставить на стол возле воска.

Сама она положила на стол те самые инструменты, которыми он работал в день их изгнания из Лохиадского дворца, возле прекрасно начатой модели и попросила своего мужа уйти с нею рано утром из дому и не возвращаться до полудня.