Изменить стиль страницы

День был пасмурный, и серые тучи носились по небу. Ветер, надувая паруса, подгонял «Галатею», и можно было рассчитывать, если он не переменится, к восходу солнца прибыть в устье Нила, где стояли корабли Эймедиса. Престарелая чета рано удалилась на отдых в свою каюту, но Гермон не мог оставаться в душном помещении и, накинув плащ, отправился на палубу. Полный диск луны уже поднялся на горизонте; хотя время от времени темные тучи скрывали его от глаз художника, но вскоре все они рассеялись, и луна, подобно лебедю, выплывшему из берегового тростника на зеркальную поверхность озера, величественно поплыла по ночному небу. С каким восторгом смотрел Гермон на это зрелище. Как счастлив был он, что мог вновь видеть усеянный звездами небосклон и всю красоту природы. Теперь эти вечные небесные странники уже не были для него бездушными телами: в блестящем диске луны видел он вновь нежную богиню Селену. Это волнующееся вокруг него море было царством Посейдона, а завтра утром, когда оно станет спокойно, он вознесет свою молитву морскому богу Глокосу. Ветер также не был только простым колебанием воздуха, он также исходил от божества, и вся природа, как и во дни его юношеских верований, вновь была населена богами.

И все эти образы, которые он ощущал в каждом явлении природы, все они как бы ждали только того, чтобы он посредством своего искусства воплотил их в своих статуях. В те дни, когда непроглядный мрак окружал его, они являлись так ясно перед ним, и он знал, что, стоит ему только приняться за работу, — они вновь все явятся перед ним. Какое страстное желание творчества овладело им уже с того часа, когда он вновь прозрел! А теперь как охотно превратил бы он луну в солнце, а галеру в мастерскую и принялся бы за дело. Да, он уже знал, какой будет его первая работа. Аполлона — бога света, попирающего ногами убитого дракона, духа тьмы, хотел он изваять прежде всего. И это произведение ему удастся, он это чувствовал. Взглянув опять на небо, он увидал уже прямо над собой диск луны, и тотчас же вспомнилась ему подобная же ночь полнолуния, та страшная ночь, которая принесла ему столько страданий и бед.

Но он сознавал теперь, что гнев Немезиды не был вызван ни тем молчаливым светилом, там, наверху, ни той мстительной девушкой. В тиши пустыни он познал, что то, что навлекло на него страшную кару, было его безверие, его гордость и самонадеянность; он не хотел об этом вспоминать, он чувствовал в себе достаточно сил оставаться на всю жизнь верным своим теперешним убеждениям. Его новая жизнь ясно и отчетливо рисовалась перед ним. Ничем, а менее всего бесполезными мучительными сожалениями о прошлых ошибках, не хотел он омрачать той светлой будущности, того светлого утра, которое наступало для него, призывая его к плодотворной работе, к благодарности и любви. Вдохнув с облегчением свежий ночной воздух, он стал ходить по палубе, залитой серебристым светом луны. И опять эта луна напомнила ему Ледшу. Он не чувствовал никакого озлобления против нее. То, чем она хотела его наказать и уничтожить, обратилось для него в благодеяние. В пустыне уже понял он, что человек часто благословляет то, что вначале казалось ему страшным несчастьем.

Как ясно предстал образ биамитянки перед его взволнованной душой. Ведь любил же он ее когда-то! Иначе как мог он, сердце которого тогда уже всецело принадлежало Дафне, почувствовать себя оскорбленным и огорченным, когда Биас рассказал ему, что Ледша покинула нелюбимого мужа и последовала за этим галлом, которому он, Гермон, спас жизнь! Была ли то ревность, или же его самолюбие почувствовало себя болезненно задетым сознанием того, что он изгнан из сердца, которое, как ему казалось, даже ненавидя его, принадлежало только ему одному? Нет, позабыть его она не могла! Погруженный в эти размышления и воспоминания, он сел на скамью; вскоре сон овладел им, и голова его опустилась на грудь. И во сне продолжал он видеть биамитянку, но уже не женщиной, а пауком-Арахнеей. Перед его глазами вырос этот паук до необычайных размеров и спустился на маяк Сострата. Там, нетронутый пламенем маячного огня, стал он опутывать длинными серыми нитями паутины всю Александрию, покрывая ими храмы, дворцы, статуи, пристани и корабли, пока не появилась Дафна, которая хладнокровно одну за другой перерезала все эти нити.

Его разбудил резкий свисток, призывающий гребцов к веслам. Слабый желтоватый свет окрашивал горизонт на востоке, все остальное небо было покрыто серыми тучами. Налево от галеры простирался плоский коричневый берег, такой низкий, что, казалось, лежал ниже, нежели грязноватые волны неспокойного моря. Холодный туман носился над этим необитаемым, пустым берегом. Ни деревца, ни куста, ни человеческого жилья нигде не было видно на нем. Всюду, куда достигал человеческий взор, виднелись только песок и вода. Мрачные волны расстилались длинными рядами по бесплодной пустыне, но тотчас же, как бы устрашенные печалью, царствующей на этом берегу, возвращались обратно в родное море. К ропоту волн примешивались пронзительные крики чаек и хриплое карканье голодных воронов. Чувство холода овладело Гермоном при виде этой печальной пустыни; дрожь пробежала по его телу, и он плотнее закутался в свой плащ. В это время к нему подошел ноарх (капитан галеры) и указал ему на флотилию судов, стоящих большим полукругом перед берегом. Зачем стояли там эти суда и чего они ожидали — не мог решить даже этот опытный моряк; во всяком случае, это не предвещало ничего хорошего, тем более что несметные стаи воронов носились над судами и кружились над берегом. Появление на палубе Филиппоса прервало рассуждения ноарха; озабоченно указал он и коменданту на мрачных птиц. Филиппос ответил ему только приказом обратить больше внимания на руль и паруса. Повернувшись же к Гермону, он сказал ему, что эти суда принадлежат флоту его сына, но что могло их привести сюда, является и для него загадкой. Спустя некоторое время к их галере приблизился корабль Эймедиса в сопровождении еще двух судов; остальные корабли, числом более пятидесяти, остались стоять полукругом недалеко от устья Нила и песчаной пустынной косы. Они составляли часть царского флота; на палубе каждого из них виднелись воины, вооруженные длинными копьями, а по бортам стояли тесными рядами стрелки, держа наготове туго натянутые луки. Куда и в кого должны были быть направлены их стрелы? Экипаж «Галатеи» увидел теперь на берегу много движущихся точек — то были какие-то люди: одни стояли, сбившись в кучу, другие шли группами и в одиночку, темные пятна на светлом песке показывали, что многие лежали, другие стояли на коленях, как бы в отчаянии закрывая голову руками. Кто были эти люди, откуда они взялись тут, на этом необитаемом, бесплодном берегу? Невооруженным глазом трудно было различить, к какой национальности они принадлежат. Филиппос был того мнения, что это галлы, те самые восставшие галлы, наказать которых царь поручил его сыну.

Старый полководец оказался прав. Едва «Галатея» подошла ближе к берегу, как человек тридцать кинулись в море навстречу галере. Да, это были галлы. Их можно было узнать по светлой коже и по длинным спутанным рыжим и белокурым волосам. Филиппосу они были знакомы по битвам, в которых они принимали участие, а Гермон вспомнил при виде их ту необузданную и дерзкую толпу галлов, которую он встретил во время своей ночной поездки из Пелусия в Теннис к больному Мертилосу. Им не долго пришлось наблюдать за галлами. На стоящих вблизи кораблях раздалась команда, стрелки подняли свое оружие, стрелы просвистели в воздухе, и человеческие фигуры там, в воде, одна за другой стали погружаться в волны, которые окрасились кровью убитых и раненых. Ужас объял художника, престарелый комендант закрыл себе лицо плащом, а Тиона, плача и произнося имя сына, последовала его примеру. А ноарх молча указал на черных птиц, низко летающих теперь над водой, но раздавшийся громкий крик рулевого: «Лодка с корабля командира!» — отвлек внимание старого моряка от всего остального. Тридцать сильных гребцов, несмотря на большие волны, направляли лодку к «Галатее», и с легкостью юноши взобрался по веревочной лестнице Эймедис на ее палубу. Он поспешно подошел к своим родителям; мать, рыдая, ответила на его далеко не радостное приветствие, а Филиппос мрачно произнес: