Она остановилась, подняла голову и, смотря на пылающее лицо Ледши, сказала тоном предостережения:
— Я вижу много знаков счастья, но на них лежат темные тени и черные пятна. Если это он, дитя, то берегись!
— Это он, — пробормотала девушка как бы про себя.
Глухая старуха поняла эти слова по движению ее губ и продолжала, напряженно смотря на вино:
— Если б только его образ стал яснее, но каким он был, таким и остается. А теперь образ белокурого с голубыми глазами расплывается, а между тобой и чернобородым надвигается какая-то серая мгла. Если б она только рассеялась, а то таким образом мы ни на шаг не подвинемся вперед!
Повелительно прозвучали эти слова, и Ледша, полная внимания, с сильно бьющимся сердцем ждала дальнейших приказаний. Табус велела ей откровенно и правдиво, как будто она говорит сама с собой, рассказать, где встретилась она с тем, кого любит, каким образом ему удалось овладеть ее сердцем и чем он отплачивает ей за то чувство, которое он сумел в ней возбудить. Речь старухи была до того неясна и сбивчива, что вряд ли кто другой, кроме Ледши, понял бы, чего она требует, но она все поняла и была готова ей повиноваться.
IV
Ни одному смертному не согласилось бы это замкнутое, гордое, самостоятельное создание выдать то, что волновало ее душу, что наполняло ее то живительной надеждой, то жаждой мести, но довериться демонам, долженствующим помочь ей разобраться в этих чувствах, она не колебалась ни минуты.
Повинуясь какому-то внутреннему побуждению, опустилась она рядом со старухой на колени, поддерживая голову руками и глядя на тлеющий огонь, как будто в нем отражались одно за другим вновь оживающие впечатления, начала она свою тяжелую исповедь:
— Четырнадцать дней тому назад вернулась я домой с кирпичного завода сестры Таус; моя младшая сестра за время моего отсутствия утратила свою веселость, и я теперь знаю почему, но она к ней вновь вернулась в день праздника Астарты. Она достала красивых пестрых цветков и увенчала ими себя и меня. Мы присоединились к шествию теннисских девушек, которые поставили нас, как самых красивых, сейчас же за дочерьми Гирама. После жертвоприношения, когда мы направлялись домой, подошли к нам двое молодых греков и приветствовали дочерей Гирама и мою сестру. Один из них — тихий юноша с узкими плечами и белокурыми кудрями, другой — на целую голову выше, сильный, прекрасно сложенный и с гордо, самоуверенно приподнятой головой, обрамленной черной бородой. С тех пор как боги отняли у меня Абуса, ни один мужчина не привлекал моего внимания, сколько бы он ни старался, а белокурый грек с ясным блеском голубых глаз и нежным румянцем понравился мне, и имя его, казалось мне, звучало подобно музыке: Мертилос!… Мне понравилось также, как он, подойдя ко мне, спросил меня совсем просто, почему он меня, самую красивую из всех красавиц, бывших в храме, никогда не видел в Теннисе. Я не обращала никакого внимания на другого; казалось, и он только был занят дочерьми Гирама и моей сестрой; он шутил с ними и забавлял их, но, так как они без умолку и громко хохотали, я стала опасаться, как бы чужестранцы, которых было много, не приняли их за гиеродул[4], сопровождающих корабельщиков и юношей в подземелья храмов, поэтому я сделала знак Таус перестать и сдерживать себя. Это заметил Гермон — так звали высокого с бородой — и обернулся ко мне; при этом наши взоры встретились, и мне показалось, как будто мне вливают в жилы сладкое вино, потому что я видела ясно, что от одного взгляда на меня умолк его веселый язык. Но не он заговорил со мной, а Мертилос, прося меня не мешать этим прекрасным детям наслаждаться радостью и весельем, — ведь мы только для этого и созданы. Эти слова показались мне безрассудными, потому что много печали и страданий мне пришлось испытать с детства, а как мало радостей! И я ему в ответ только пожала презрительно плечами. Тогда обратился ко мне чернобородый, спрашивая, неужели я, такая молодая и красивая, перестала верить в радость и веселье. На это я ответила, что хотя это и не совсем так, но все же я не принадлежу к числу тех, которые проводят всю жизнь в шутках и громком смехе. В этом ответе заключался намек на его поведение, но он промолчал; зато белокурый сказал, что я несправедлива по отношению к его другу. Веселье принадлежит празднику, как свет — солнцу, но что в другое время руки Гермона не остаются праздными; еще не так давно спас он из горящего дома дочь Гулы, жены корабельщика. Тут прервал его друг, говоря, что его рассказ только еще более подтверждает мое мнение о нем, ибо прыжок в огонь доставил ему громадное наслаждение. Совершенно просто, точно это и должно быть так, прозвучали эти слова. А я ведь знала, что он при этом смелом подвиге едва не погиб, причем я подумала, что, кроме нашего Абуса, никто бы не сделал ничего подобного. Верно, я взглянула более дружески на него, потому что он заметил мне, что и я умею улыбаться и, наверно, всегда бы улыбалась, знай я, как мне это идет. Затем он оставил других девушек и пошел подле меня, а белокурый присоединился к прочим. Сначала шел Гермон молча; казалось, будто его веселость разом иссякла. Серьезным и задумчивым стало его прекрасное лицо, а когда наши взоры вновь встретились, я пожелала, чтобы они никогда не расходились, но вскоре из-за окружающих стала я смотреть в землю, и так шли мы довольно долго. Наконец меня рассердило то, что он как будто не находит слов для меня и лишь изредка бросает на меня испытующий взгляд; я спросила его, почему он, так весело забавлявший других, стал вдруг таким молчаливым. Он покачал головой и ответил — каждое его слово запечатлелось в моей памяти: «Самому красноречивому человеку откажется служить язык, когда он увидит перед собой чудо». Что мог он подразумевать под этими словами, как не меня и мою красоту? Он же, заметив, в какое волнение повергли меня его речи, схватил мою руку и, сжимая ее до боли, сказал: «Как должны любить тебя бессмертные, если они тебе даровали большую часть их божественной красоты!»
— Греческий мед, — пробормотала ворожея, — но достаточно сладкий, чтобы вскружить такую юную голову. Как же было дальше? Демоны желают знать все до мельчайших подробностей.
— До мельчайших подробностей? — повторила Ледша нерешительно. Затем, проведя рукой по лбу, она неохотно продолжала: — Да, знай я сама, как это случилось, понимай я, что случилось, и будь я в состоянии передать это словами, я бы не стала обращаться за советами к чужим, как мне вновь обрести покой. Но так из храма в храм ходила я в моем смятении, а теперь вот пришла к тебе и к твоим демонам. Как в горячке проводила я дни, и, забывая об опасности, о людской молве, несли меня мои ноги, помимо моей воли, все только туда, где он желал меня встретить. И как умел он льстить, как умел он описывать мою красоту! Как можно было после этого не верить ей, не полагаться на ее власть!…
Тут она остановилась, и, пока она молча смотрела в огонь, точно солнечный луч озарила улыбка ее строгое лицо, и она вновь начала:
— Проклясть хотела бы я эти дни бессилия и упоения, которые, как я надеюсь, по крайней мере, теперь прошли! И все же как чудно хороши они были, и позабыть их я не смогу никогда!…
Она замолчала, низко опустив голову. Старуха сказала ободряющим тоном:
— Да, да, я все это понимаю и могу даже сказать, что дальше будет, так как то, что показывает поверхность вина, не обманывает никогда. Но все должно быть еще яснее; дай мне умолить адских духов, и они исполнят свой долг, если ты расскажешь все, ничего не скрывая.
Ледша, как бы ища поддержки, прислонилась к плечу Табус и вскричала:
— Я не могу, нет, не могу! Как будто духи, повинующиеся тебе, и без того не знают, что было и что еще будет. Дай им заглянуть в мою душу, и они собственными глазами там увидят то, чего я не могу ни выразить, ни описать словами. Да, даже тебе, бабушка, не удалось бы это сделать, потому что кто здесь между биамитами высказывал когда-либо такие высокие, душу и сердце захватывающие мысли, какие высказывал Гермон! Какими речами и какими страстными взглядами он умел успокаивать мои ревнивые жалобы! Могла ли я продолжать сердиться, когда он, сознаваясь в том, что здесь есть и другие красавицы, нравящиеся ему, говорил, что, стоит мне только показаться, и они для него все исчезают, как звезды при восходе солнца! Тогда я забывала все, и мое негодование превращалось в еще более сильную любовь. Это не скрылось от его зоркого взгляда, который все понимает, все постигает, и он стал осыпать меня нежными страстными просьбами последовать за ним в его мастерскую хотя бы на один час.
4
Во многих храмах гиеродулы, женщины-послушницы, предавались разврату в пользу храма.