Изменить стиль страницы

Наша партийная большевистская ячейка состояла из тридцати пяти членов вместе с сочувствующими. Мы открыли Республиканский клуб в старом правленском помещении и чайную, реквизированную у местного кулака Дунаева. Организовали, кроме того, мясную лавку. Одним словом, не давали пикнуть частной торговле. Скупщикам-барышникам не давали скупать скот до двенадцати часов, а скупленный реквизировали.

И вот внезапно, по наступлении Колчака, пришла телефонограмма: мобилизовать пятнадцать процентов ячейки — молодых товарищей на фронт. Собрали экстренное собрание. Тут, не указывая никаких уважительных причин, весь молодняк убежал из партии, а те, кто обещался идти на фронт, — обманули. И вот из всей ячейки только мы с товарищем Маркичевым В. В. мобилизовали себя и уехали в Вязники. Товарища моего, как молодого и уже обученного военному делу, немедля отправили на колчаковский фронт, а меня перевели во Владимир — в 215-й запасной полк. Во Владимире я семь дён обучался военному искусству, а на другую неделю нам объявили высылку в Воронеж.

Через несколько дней мы были уже в Бутурлиновке. В это время по инициативе деникинских шпионов в трех больших селах вспыхнуло кулацкое восстание. К кулачеству примкнули и зеленые, как тогда называли дезертиров.

Ночью к нам прибежали из тех сел трое уцелевших партийцев. Сделали экстренное собрание под председательством политкома

Ушакова. Постановили: выступить ночью против кулацко-зеленых банд.

Бои происходили три дня, а на четвертый нас расквартировали в бунтовавших селах.

У Старой Криуши прорвалась мамонтовская конница и начала нас шугать от самого села Подгорного. Из Воронежской губернии мы были вытеснены в Тамбовскую.

В походе я заболел тифом, и на станции Жердевка комиссия назначила меня в глубокий тыл на излечение. Не буду описывать, как санитар, приставленный к нам, сбежал, как ехал я на платформах, буферах и цистернах.

В Москве прошел всякие комиссии и меня отпустили по чистой, ввиду непригодности к походной жизни и по летам.

Насилу добрался я до Палеха. От Владимира шел пешком через Ундол, Новки и Шую. Пришел в Палех ночью. Матушка не чаяла меня больше встретить живого.

На другое утро, позавтракав, иду скорее в волисполком, думая, что меня встретят товарищи — члены ячейки. Но, увы! Ячейки уже не существовало, и все товарищи разбрелись, кто куда. Некоторые ренегаты из бывшей нашей ячейки служили в исполкоме в писцах. Встретили они меня очень равнодушно.

Проболтался я месяца два-три и пошел искать работы в уезд. Там у власти были и наши товарищи — палешане. Я обратился к Никитичу, и он определил меня на должность маляра при уездном комитете государственных сооружений, или, как говорили тогда, — Укомгоссооре.

ПОСЛЕДНЯЯ ОТЪЕЗДКА

Уком получил известие, что в селе Калининском молодежь требует закрытия церкви и устройства в ней нардома. Немедленно же поехали туда наши агитаторы и организаторы. Вернувшись, они сообщили, что да, действительно, одна церковь там лишняя и что сами мужики не имеют ничего против. По словам командированных укомщиков, из церкви уже удалили всю утварь, сняли с глав кресты, и только еще не были замазаны святители, написанные внутри церкви на стенах. Вот тут-то и встала задача. Уком пригласил маляра и выложил перед ним суть дела.

— Что касается крыши или пола, — ответил товарищ маляр, — я, конечно, могу, а на святителей у меня рука не поднимается.

Во время сего разговора в уком явился мой начальник, заведующий Укомгоссоором.

— У нас же, — говорит, — свой есть маляр, Александр Егорыч Балденков.

Уком, конечно, постановляет: командировать меня в порядке боевого задания в калининскую церковь для окраски стен.

Явившись по срочной телефонограмме в уком, я стал возражать. К чему, — говорю, — замазывать святых — ведь они не мешают. Наоборот, — говорю, — темные несознательные массы скорее убедятся, что бога нет, если они увидят, как молодежь будет веселиться и прыгать на глазах у святых. И еще я сказал, что в дальнейшем течении жизни человечества, когда на всем земном шаре не останется ни одного верующего, тогда все равно не страшны будут эти святые, а, наоборот, — наглядно покажут коммунистическому человечеству, чему поклонялись их далекие несознательные предки. Хотя, — говорю, — мне ничего не стоит замазать, искусства тут большого не требуется.

Секретарь же укома, большевик старый и выдержанный, рассмеялся надо мной, похлопал меня по плечу и говорит:

— Потолок и своды покрой белилами, а стены суриком, чтобы светло и красно было в нардоме.

Раздобыл я материалы и поехал в село Калининское.

Сколько сел и деревень изъездил я на своем веку, но никогда раньше я так не волновался, ездивши в отъездки. Оно, пожалуй, и верно, думаю, замазать святителей нужно, не к лицу они нардому. И чувствую в душе все-таки жалость какую-то, не страх, а жалость.

— Куда мы едем? — спрашиваю я возницу. — Что-то не слыхивал я раньше села Калининского...

— Э-э, — говорит возница, — раньше-то оно Березняками звалось, в революцию переименовали.

Березняки! При этом слове я так и подпрыгнул в телеге.

Так вот куда я еду!.. Мне вспомнилось: тридцать лет тому назад ехал я сюда мальчишкой, и вся жизнь была у меня впереди... Там, между прочим, писал я и Николая-угодника. Сколько труда я положил на него. Тогда мне жалко было с ним расставаться. А теперь я еду его уничтожить. Тут мне почему-то вспомнилась картинка из жизни Гоголя: Тарас Бульба стоит перед своим сыном-изменником. И подпись под картинкой: «Я тебя породил, я тебя и убью».

К вечеру показалось и село. Возница поднимает кнутовище:

— Вон, — говорит, — та церковь, что поправее-то, и будет нардом.

И, действительно, я увидал, что крестов на оной церкви не было.

Приехавши в Калининское, когда уже стемнело, я получил от церкви ключи и расположился на ночевку. Комсомольцы меня уложили спать на сеновале. Но долго я не мог заснуть. Мне все вспоминалась молодость моя, и как я удрал из церкви, и как Семен Фомич набросился на меня за такое самовольство.

Ночью мне приснился сон. Будто из церкви выходит Николай- угодник, но я вижу, что это не Николай-угодник, а Семен Фомич. Глаза у него пьяные, и он прямо надвигается на меня. Он кричит мне хриплым голосом, мотивируя, что ах, ты, негодяй, ты от меня никуда не скроешься! Появляется большевик Никитич. Он ударяет мне малярной кистью в грудь, и кисть становится красной от сурика. И рубашка у меня вся в сурике. Я разрываю ее, хочу сбросить и тут замечаю на груди своей рану. Из раны течет сурик... Никитич пропал, а Семен Фомич, длинный, как жердь, все надвигается на меня, и я вижу, что лицо его мертвое и закоптелое. Тогда я поднимаю кисть и размахиваю ею во все стороны. И где ни взмахну, — там остается красная полоса. Весь воздух становится красным от сурика, и это уж не воздух, а красная стена...

Проснулся я на рассвете, когда в щели сарая пробивалась заря. Я взял свои материалы и отправился в церковь. Я сразу же бросился в правый придел, туда, где был написан мной Николай-угодник. Лик его едва можно было различить — за тридцать лет он сильно закоптел и потрескался.

Первым делом я растворил сурик в вареном масле.

Первый мазок кисти был похож на кровавую рану.

Когда утром пришли комсомольцы, они удивились, что я начал не с потолка, а откуда-то со стороны. Но я им ответил, что дело свое знаю и что приложу к нардому все свое уменье.

И действительно, нардом вышел замечательный. Я сделал все, что можно было сделать двумя красками. Под потолком я пустил орнамент из серпов, молотов и пятиконечных звезд.

Через несколько дней работа была окончена, и я ушел в лес справлять поминки по своей молодости. Справив поминки, я пешком двинулся в обратный путь. Я шел тихо и спокойно: теперь ничто не волновало меня.

Явившись к секретарю укома, я доложил, что боевое задание свое выполнил добросовестно, и секретарь укома поблагодарил меня от имени всего рабочего класса.