Изменить стиль страницы

   — Торопятся... ничего, проскочат. Теперь ганцы сушиться в село поднялись. Нонешние воды — ой, ядовитые! Прямо скажем, иностранному телу они ни к чему...

Холод ослабел, едва движение прекратилось. Беззвёздная ночь освещалась лишь заревом, которое теперь неотступно следовало за генералом. Если не считать шофёрской возни да привычного гудения какого-то связного шмеля с фонариком, было совсем тихо. Тем слышней доходил до сердца далёкий звук, похожий на ворчанье, с каким зверь ворочает и рвёт безгласное поверженное тело. Литовченко припомнились глаза старухи из Коровичей, девочка с бутылью, чёрная клякса на обочине шоссе, старенькая книжка в руке прокурора. Летящая гоголевская фраза вошла в него, как стрела, и остриё обломилось в памяти, чтобы остаться там навеки: «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи...»

Грузный, понижающийся лай дважды пронёсся над головой в ту сторону, куда в облегчённом виде и двинулся головной «виллис». Литовченко читал эти дорожные мелочи, как ноты с листа, завершая ознакомление с обстановкой. Германские дивизии выходили к железной дороге; назад, в Лытошин, было бы теперь, пожалуй, и не проехать. Вскоре позёмка побежала по полям; она превратилась в пёструю и крутую, как вчера, изморозь, когда машины вступили в расположение корпуса.

Множественный след гусениц сводил с дороги влево, во мглу горелой сосновой рощи. Деревья стояли в дряблом, вислом снегу, как древние озябшие хвощи. По несмолкающему треску древесины и бормотне моторов можно было заключить, какая уйма железа размещалась там на ночлег.

Наступил поздний по весеннему времени час. Люди ещё не спали.

7

Тридцать седьмая пришла на место затемно: нараставшие события удлинили намеченный маршрут, посдвинув её на крайнее левое крыло армии. Сразу по прибытии экипажам выдали неприкосновенный запас, а ротных командиров вызвали в батальоны. Пока они, на ночь глядя, лазили со штабным начальством по артиллерийскому бурелому на опушке и спускались в окрестные поля, откуда ждали немца, поступило приказание закопать машины. Ещё основательней, этих явных признаков подсказывало старым танкистам особое обострённое чутьё, что утро застанет бригаду в огне. Их невольная озабоченность, происходившая от перерыва в боевой практике, передавалась и новичкам. На марше тридцать седьмая попала под бомбёжку, которую ещё нельзя было считать боевым крещеньем. Прямых попаданий не было, — бригада увеличила дистанцию и скорость. Кроме заклиненной осколком башни да разбитого баяна, привязанного с барахлишком снаружи, повреждений на всю часть не оказалось. Но про минутку, когда в открытом люке мелькнули немецкие штурмовики, причём верилось — все целились в него одного, Литовченко неоднократно рассказывал, впоследствии своим затихшим внучаткам.

Смущенья от этой первой встречи он не испытал, а только боялся, что само тело дрогнет и выдаст товарищам его попятное волненье. Ему помогло одно из собольковских наставлений, какими не первый год тот воспитывал новичков: мысленно, с предельной живостью представить себе данного конкретного врага, как бы раздеть его из фальшивой славы, а затем и крушить в полную силу русской оплеухи. Литовченко так и поступил, и опасенье, что не удастся ему довести задуманное до конца, рассеялось, и он увидел за штурвалом белёсое, помятое злобой и бессонницей лицо лётчика, бескостное и гнусное, точь-в-точь как у сверчка по выходе из личинки где-нибудь на гнилой картошке. И заглянув так в его чёрные, расширенные движением зрачки, он понял, что этот человек умрёт, не достигнув цели... Так и было. Машину слегка шелохнуло, обдало горячим ветром и глиной, и у всех было торжественное ощущение, будто война напутствовала их дружеским шлепком по броне, как рекрута бывалый солдат, принимая в своё кровное братство. Ей немедленно отсалютовали крупнокалиберные зенитные установки. Литовченко впервые видел вблизи, как самолёт врылся в землю, стремясь закопать в неё огромный и шумный огонь... Местность позволила быстро рассредоточить колонну, ранние сумерки помешали вражеской авиации повторить заход.

Когда капонир был готов, лейтенант лично опробовал боевые механизмы; Обрядин светил ему переноской. Всё находилось в исправности, не считая лопнувшего ролика ведущего колеса, но это означало лишь, что экипаж получасом позже отправится на отдых. К особой удаче для тридцать седьмой в лесу обнаружились добротные землянки немецкой работы, построенные в начале войны, когда Германия рассматривала поход в Россию как увеселительную прогулку по славянским заповедникам. Послушав мотор, пока двести третья спускалась на дно земляного стойла, Собольков отметил, что тот работает, как часы, и незачем ковыряться в нём больше.

   — Какое число у нас сегодня? — вспомнил он вдруг, не обращаясь ни к кому.

   — Двадцать первое кончается, — ответил из потёмок радист и поднёс лампу к его лицу, различив незнакомую потку в голосе лейтенанта. — Не обедали нынче... вот он тебе и показался за неделю, нынешний денёк... а что?

Лейтенант раздумчиво улыбнулся, с такой недоверчивой пристальностью вглядываясь в глубину леса, что радист невольно оглянулся туда же.

   — Нет... это хорошо, — неопределённо сказал Собольков и прибавил обычным тоном, что, кроме радиста, который после ужина вернётся сюда с автоматом, все смогут выспаться до рассвета; охрану нёс моторизованный батальон, но лейтенант всегда считал, что предосторожность — старшая сестра отваги.

Сам он ушёл от машины последним, она стояла в земле, в уровень с основанием башни: ходовые чернорабочие части были скрыты брезентом, и снежок, процеженный сквозь ветви, уже округлял впадины на нём. Ничего нельзя было разобрать во тьме, но Собольков видел её всю, двести третью, как в полдень. Сейчас она лишь отдалённо напоминала ту, что два месяца назад уходила в тыл, на поправку. Та была старая; перед тем семь летних месяцев, когда жара и пыль вдвое изнашивают цилиндры, она не выходила из боя. Нельзя было понять из формуляра, сколько пробежал этот железный воин по пути к победе; паспорт танка в его холщовом мешке был одновременно с командиром пробит осколком. Кашель слышался в моторе, вонючий черноватый дым валил из сапуна, стучали выношенные подшипники коленчатого вала. После каждой ездки жирная горячая испарина покрывала стенки выхлопной трубы, потому что сработались и поршневые кольца; едва хватало силы довести стрелку масляного манометра до двух атмосфер. Сдавало танковое сердце, расшатанное приключениями жаркой бранной жизни. В ту пору ничего грозного не оставалось в двести третьей, кроме надписи мелом по башне — «смерть фашизму». На осмотре перед уходом в тыл кто-то выразился в том смысле, что полудохлый этот танк годится если не на переплавку, то лишь под долговременную огневую точку. Экипаж встретил обещание помпотеха выдать новую взамен таким угрюмым молчаньем, что никто не решился разлучить этих людей с их машиной. Двести третья осталась в строю.

Биография танка была написана на его броневой шкуре. Прежде чем приступить к починке, старики завода долго и почтительно читали эту краткую родословную корпуса, где каждая битва оставила свой неистовый и неизгладимый росчерк. И один, сам бывший солдат и отец трёх танкистов, молча сдёрнул шапку с лысой головы при этом. То была высшая награда танку... Так, вмятина на башне была получена под Орлом, а сквозная, от болванки, рана в обе боковые плоскости — тотчас за Валуйками, а пушку почти на локоть обрезали на Днепре, когда противотанковая нуля вырубила её нарезку, но, и культяпая, она ухитрялась действовать. Двести третьей доводилось также возвращаться на буксире у тягача или даже вовсе без ленивца, выкинув лишние траки и закрепив гусеницу через каток... Эти пробоины, зашитые электрокузнецом из ремонтного батальона, выглядели, как ордена и медали на груди ветерана; их было девять. «Пускай добирает до десятка!» — решило начальство.

Такая привязанность экипажа к своему временному жилищу объяснялась не только воинским тщеславием. Броневая кровля, вторично пройденная по швам электросваркой в ПРБ, казалась хозяевам надёжней иной новёхонькой, изготовленной в серийной спешке военного времени. Даже теплилась в них уверенность, хоть и не признались бы в ней, что война уже заприметила их машину и в дальнейшем пощадит её, со всех боков исковырянную танковой смертью. Вдобавок лейтенант обещал лично присмотреть за ремонтом, который, к слову, производили тоже очень злые на немца люди. Новая пушка грозно выглянула из бойницы, свежий мотор мог без устали носить её по становищам врага. Кроме орудия и мотора, они заменили рацию и коробку перемены передач, и Собольков дважды опробовал машину на заводском танкодроме, прежде чем вернулся с нею в часть. Так началась вторая молодость двести третьей.