Изменить стиль страницы

Было ещё темно, но предметы, казалось, уже сами отдавали свет, поглощённый ими накануне; представлялось рискованным отправляться в рейд по полутьме. Просторная и торжественная, как перед громадным праздником, удлинявшая пространство, заставлявшая сосредоточит!,or и говорить шёпотом, — такая была тишина! Кое-кто уже пробуждался, и раньше всех — ветер. Он донёс мягкий и вкрадчивый отголосок орудийных залпов; экипаж слушал эту кошачью поступь проснувшейся войны с сердцебиением, точно весточки с Родины. В такие минуты предки этих людей надевали чистые рубахи... Потом, всё приведя в боевой порядок, экипаж сидел на своих местах, торопя рассвет и стараясь лишь не прикасаться к металлу. Здесь потихоньку стал застигать их сон.

Он уже давно бродил возле танка и заглядывал в щели, как лазутчик. Вяло и молча мечтали о тёплой лежанке или хотя бы о костерке, но у одного уже спала рука, а другой не мог пошевелить приставшую к железу ногу.

— А знаешь, Соболёк... этак задремлем мы тут по-апостольски и не заметим, как вознесут нас живьём на небеса, — заговорил Обрядин, сдвигая шапку на левую бровь. — А ну, скрути мне кто-нибудь дыхнуть разок, а то рука... от холода онемела, не сгинается. — Ему даже не столь хотелось пополоскать себя дымком, сколь подержать в ладошке милый уголёк цигарки. — Недаром и стишок сложен такой... Папироской ароматной мне приятно подымить. У ней дымочек аккуратный, на концу огонь горить.

Он покосился на Дыбка, не терпевшего обрядинской поэзии, но и тот оживился при упоминании о махорке. Этой божественной русской крупки у Обрядина с избытком хватило бы на всех, включая и Литовченку, если бы не спал сейчас в обнимку с Кисо в дебрях итальянской шубы; пар и храп валили из щелей. Бережно, как святыню, Собольков достал коробок со спичками; вспышка осветила три с нетерпеньем протянутых к огню самокрутки. Из четырёх последних не загорелась ни одна, и надо считать, в эту самую минуту начальник всех тружеников спичтреста с грохотом проснулся на своём диване от добротной братской оплеухи: тут и пригодилась трофейная зажигалка у Дыбка. Мороз и усталость, однако, брали своё, и тяжкая дремотная лень, такая неодолимая перед рассветом, всё больше вливалась в тело.

   — Соври нам что-нибудь, Соболёк, — попросил тогда Обрядин, и его поддержал тот самый Дыбок, который с детства не любил сказок, потому что сам собирался бессчётно творить их наяву. — Про что-нибудь такое соври, чего на свете не бывает.

Собольков молчал; было в нём маленькое смущенье перед этими людьми за себя вчерашнего, хоть и не обнаружилось ни в чём его мимолётное малодушие перед неизбежным. Но по мере того как прибавлялось свету, полнокровная радость вступала в него, как бывает всегда, когда, пройдя через узкое горлышко ночных сомнений, вырывается душа на простор нового утра. Он молчал, не зная лишь, какую сказку выбрать из тысячи; любую окрашивала личная, собольковская, горечь и рушила её степенный, строгий лад...

   — Есть у нас одна гора такая, вся бирючиной заросла, — начал Собольков, чуть стесняясь вначале, словно самое сокровенное рассказывал про себя, и глядя, как движутся во тьме огоньки цигарок. — Там, под навесом, каменная коечка, на ней постелено моховое одеяльце. Я шёл раз из МТС, прилёг от жары и сам слышал, как птица птице сказывала. Может, и неправда, ведь кто её проверит, птичью быль!.. Будто проживал там поблизости в стародавнее время один обыкновенный гражданин, только служил в кооперативе. Имел хозяйство с яблочным садиком, жену, трёх девчурок краше вишенок... и все три в одну недельку закатились. Пойдут по ягоды, шажок в сторону, да две приступки вниз, где поспелее, а уж там ждут, кому надо. Брехали, что змей семиголовый поселился, он девок и таскал. Вырастит, музыке обучит, потом женится по всем правилам: видать, ещё в соку был. Конечно, нонешние профессора это опровергают, но, значит, тогдашняя наука послабже была!.. Так и замухрел с горя мой мужик. Всегда при нём бутылочка — сидит, срывает цветы удовольствия. Что и накрал, весь прожился, а жена только пышней цветёт, ходит, коленкором шурстит. Кстати, весна выдалась крутая, деревья почку — во, наиграли!

А в ту пору всё попроще было. В горах жили странники, собирали травы для аптекоправления... У нас в Сибири беглых много проживало. Один и забрёл на дымок. «Чего ты печальная, хозяйка?» — «А что тебе, дедка, печаль моя?» — отвечает. «Ежели грех мутит, то не беги. Им спасаемся, в нём огонь. Без него погнили бы от святости. — Она сперва брыкается, как всякая верная жена... совесть заглушить, чтоб удовольствию не мешала. — А коли хочешь свой огонь притушить, на, отпей глоток». Пригубила она из его ковша, да и проглотила горошинку, и с того сына родила. Мужу так объясняла, а как к точности было, науке неизвестно. Назвали сына Покати-Горошком. Стал парнишечка расти, матереть не по годам. По седьмому году кралю себе завёл, даже перстеньками обменялись. Чистенькая да кроткая, ровно яблонька, только никогда, никогда не осыплется её цвет. Словом, та красавица! Скажи, с каждым днём расширялось у него сердце к этой барышне, пока и её змей не уволок. Тут заказал он родителю железный батожок, чтобы ни сломать, ни согнуть. «Отвоюю я себе невесту, а тебе дочерей. А из этого зелёною бабника наделаю костей в полном, как говорится, объёме». Всей округой и сготовили ему три палки. Две Покати-Горошек сразу в узелок повязал, скорбно посмеялся: «Нет, эта мне не гожая!» А про третью, что семь кузнецов ковали, сказал: «Это моя палка». Мать ему сухарцов насушила, фотокарточки с каждой дочки дала; хоть и переросли, а признать можно. Отправляется в путешествие!

На пятые сутки попадается ему при горелом селе мужчина, тощий да длинный, да коряжистый, на башку короб берестяный надет. Облокотился о колоколенку, куполок промял, плюётся... всё норовит плевком птичку мимолётную подшибить. «Как вас зовут, — Покати-Горошек спрашивает, — и почему при гаком геле имеете такой слабый ум?» — «Я есть Вырви-Дуба, — отвечает, — не знаю, где мне силу применить. От этого и расстраиваюсь». — «Мне таких и надо. Известен мне один адресок, могу услужить, пойдём вместе!» Неделю-вторую идут, вода им дорогу переступила. Они в обход, видят — такой же мужчина в озере купается... только этот в ширину наподобие шара раздался. Башку окунёт, вода на семь метров подымется. Ну, документов у голого не спросишь. «Дозвольте поинтересоваться, — наши говорят, — кто вы есть, такой беспорядок устраиваете?» — «А я Переверни-Гора, — объясняет. — Сковырнул сейчас одну, да вот взопрел малость». — «Какие бесполезные пустяки! — наши усмехаются. — А ведь по врагу и сила мерится. А лучше мы вам такого господина предоставим, что всё человечество в ножки вам поклонится». Взяли и его в компанию... Так они месяц шли, сухарцы кончаются, застаёт их в дороге вечер. Подобрали на ночлег разваленную хатку, а утром гадать принялись, как им пополнить продовольствие. Решили подкопить харчей охотой; ушли, а Вырви-Дуба хозяйкой оставили. Ходят, дерево с дичью приметят, Переверни-Гора ладошкой прихлопнет — и всё наше!..

   — Ты поглядывай кругом, Осютин, — неожиданно вставил Собольков, но никто не заметил его оговорки.

Теперь слушали Соболькова все: Литовченко, проснувшийся, как по тревоге, слушал Обрядин, в интересных местах подталкивая Дыбка в плечо, чтоб обратил внимание, слушали американская, уже помятая при аварии девушка и Дыбкова несчастная сестра; самые стены танка, казалось, жадно впитывали человеческое тепло сказки. Она создалась давно, когда другие люди, не эти, сидели вот так же вкруг Соболькова: незабвенный Алёшка Галышев, а рядом великан Осютин, едва умещавшийся в тесной башнерской келье, а наискось вниз — Коля Колецкий, верный друг, закопанный с дыркой в сердце в мёрзлой россошанской земле. Потухшие цигарки не освещали лиц, и рассказчику казалось, именно они слушали его, милые, непобедимые, всё ещё живые. Тогда Собольков ещё не знал про измену жены, и сказка имела простодушный и счастливый конец.

   — ...А Вырви-Дуба тем временем сварил последнюю солонинку, горницу подмёл берёзкой, сидит. Вдруг под ногами голос является, ссохшийся, не из ихних. «Полно носом-то клевать, отпирай!» Распахнул — никого за дверью, а только стоит при порожке удивительный дед, вполне карманный, четверть сам да бородища в три четверти. «А ну, пересадь меня через порог, — хрипит. — А ну, подмости под меня, чтоб я грудями до стола касался. Обедать наварил? Давай!» — «Не имею права, — Вырви-Дуба отвечает. — Питания не хватит на товарищей». — «Я тебе приказываю!» Да швырк ему полено под ноги. Повалил долговязого, спинку ему разрезал перочинным ножиком по э т о самое место, соли под шкуру насыпал, мякишем залепил, обед скушал — и до свиданьица!