Изменить стиль страницы

Кто откровенен, так это уголовники. На своем нечеловеческом жаргоне стариков они зовут просто — плесень.

Люди печалятся об ушедшей молодости… Не чудаки ли? Ты смотри, как бы вся жизнь не ушла, ибо подобна она международному экспрессу, который шпарит без остановок.

У человека жизнь проходит дважды. Сперва земная, натуральная. А потом она же еще раз, повторно, в воспоминаниях.

Печаль всегда будет на земле, потому что есть смерть.

От скудости впечатлений заговариваю с молодыми людьми. Конечно, с теми, которые не гордого вида. Сегодня приметил, как простоволосый парнишка кушает у ларька пирожок с мясом. Спрашиваю ненавязчиво: «Кто ты есть, молодой человек?» — «В каком смысле?» — «Ну, хотя бы, кем работаешь?» — «Оператором». — «Кино, значит, любишь?» — «Очень». — «Устаешь?» — «Конечно». — «По городам и весям разъезжаешь?» — «Мало». — «С артистами знаком?» — «Нет». — «Ни с одним?» — «А почему я должен быть с ними знаком?» — «Ты же кинооператор». — «Я оператор машинного доения…»

Больше всего у меня мыслей про одиночество.

Говорят, что старики отстают от своего времени, которое уходит вперед… А не наоборот ли, не уходят ли старики с каждым днем вперед? Они все испытали, все пережили и все передумали. А молодежи все это еще предстоит. Так кто же впереди и кто сзади?

Мне семьдесят, давно живу в одиночестве… А ведь все время на что — то надеюсь. Кажется, что это одиночество всего лишь дикий сон. Вот откроется дверь, войдет Полина и ввалятся люди, с коими вместе работал…

Сколько человек живет? Это смотря как считать. Допустим, в среднем лет семьдесят. Но ведь жизнью можно назвать ту, которая прошла в здравом сознании. Тогда детство, юность и раннюю молодость до тридцати выбрасывай смело, ибо зачастую они глупы, мелочны и безалаберны. После шестидесяти тоже отбрось, потому что болезни пойдут и немощи. Сколько там осталось? Лет тридцать. Всего — то сознательной жизни.

В старые времена в стране Японии старых и немощных отправляли умирать на вершину какой — то там горы. У нас на этот счет ничего подобного; у нас стариков оставляют умирать в деревне.

Ее слова я долго не мог взять в толк. Говорила о праве на свободу, о каких — то ощущениях, о каком — то сообществе пожилых людей… В конце концов, меня, старого дурня, осенило. Сообщество пожилых людей, говоря проще, есть богадельня. Господи, если помирать, то в родных стенах, где прожил столько лет и которые видели Полину…

Время хотят остановить влюбленные и счастливые. А несчастные? Как они молят бога, чтобы оно поторопилось и пронесло их беды…

19

Следствие по факту смерти Ивана Никандровича Анищина было закончено: люди допрошены, акт вскрытия трупа получен, и мотив самоубийства найден. Впрочем, мотив искать и не пришлось — он кричал каждой строчкой дневника. Мне оставалось вынести постановление о прекращении уголовного дела за отсутствием события преступления. Но я тянул время.

Сперва мое злобное сознание — иначе его сейчас и не назовешь — подумывало, как бы привлечь Сокальскую к уголовной ответственности за доведение до самоубийства. Но в таких случаях закон предусматривал служебную или иную зависимость. Иван Никандрович от дочери не зависел, получал хорошую пенсию и в уходе не нуждался.

Тогда я надумал внести представление на имя директора объединения «Прибор» об аморальном поведении старшего экономиста Сокальской. И пока я его сочинял, меня не покидала мысль: законно ли и представление — то? Уголовно — процессуальный кодекс обязывал вносить представление об обстоятельствах, способствующих совершению преступления. Здесь преступления не было. Законно ли уведомлять директора о том, что под его началом работает плохой человек?

Моему второму сознанию удалось глянуть на себя со стороны, из космоса: в большом городе, в каменном здании, в официальном кабинете сидит мужик пятидесяти лет и думает, какую бы гадость сделать женщине. Он бы не думал, кабы верил в свою теорию равенства человеческих судеб.

Моя ли это теория? Бывает, что давно читанное и позабытое всплывает в памяти самостоятельным островком, передумывается заново и делается тоже твоим, собственным. Равенство человеческих судеб…

Один работает директором, имеет почет и деньги, а второй вкалывает у станка; зато первый расплачивается нервами. Один разъезжает на собственном автомобиле, второй ходит пешком; зато второй укрепляет здоровье. Один живет в городе, пользуясь благами цивилизации, а второй живет в деревне; зато второй дышит свежим воздухом и видит закаты. Один ест икру, второй ест картошку с подсолнечным маслом; зато простая пища полезнее. У одного жена красавица, у второго — простушка; зато у простушки золотое сердце. Вон за окошком уселась ворона… Какое может быть сравнение, например, меня с вороной? У меня, слава богу, интеллект. Но ворона живет дольше человека, прыгает по травке, получает беззаботное удовольствие от жучков — и плевала она на мой интеллект.

Справедливое равенство судеб… Но Анищин погиб, и никакая справедливость ему уже не поможет. Оставалась месть, оставалось возмездие. Следователь — тот же судья; только срок не дает.

Есть люди, считающие месть чувством низменным. Им хорошо, этим людям, потому что отмщение — наказание за содеянное — они всего лишь перекладывают на других. Простить можно только человеку, осознавшему содеянное. Иначе прощение станет издевательством над истиной и справедливостью.

Машинистка отпечатала представление на прокурорском бланке. Далее следовало отдать это в канцелярию для отправки почтой. Я задумался: если бумага даже дойдет благополучно, то директор скорее всего наложит резолюцию и спустит ее заму, тот передаст в профком, а там… Сколько раз бывало, что тот, кого я расписывал в официальном документе, об этом даже и не узнавал?

Прокуратурская машина стояла у подъезда. Это и надоумило меня отвезти представление на «Прибор» и лично вручить директору…

Через полчаса я вошел в приемную. Деревянные полированные поверхности, цветной телевизор, секретарша, одной рукой державшая чашечку кофе, второй нажимавшая какие — то клавиши, — все это отрезвило меня. Приезд, бумага в портфеле и даже самоубийство Анищина сразу показались незначительным эпизодом в потоке жизни, вроде того коробка спичек, который ставится для масштаба с чем — нибудь крупным. Но я подошел к секретарше, уже преодолевая заградительную силу ее взгляда.

— Мне бы к директору…

— Вам назначено?

— Нет.

— Он занят, — сказала она так, словно он умер и ни за что не воскреснет.

Видимо, с портфелем и шапкой в руке — из меха тюленя — я походил на толкача, приехавшего за приборами, фондами или какими — нибудь неликвидами. Вздохнув, я полез за удостоверением, которое предъявлять не люблю, — точно мандат на привилегии. Секретарша рассмотрела его с любопытством, после чего глаза ее поголубели, а синевато — перламутровые губы улыбнулись мне почти женственно.

— У него совещание по соцкультбыту.

— Подожду…

Я сел в кресло у телевизора. Прав Анищин: нельзя человеку жить долго, ибо повторяемость событий начинает утомлять. По — моему, все мои пятьдесят лет говорят о жилищной проблеме и плохих дорогах, овощах и мясе, соцкультбыте и услугах. Меня удивляет не то, что всего этого так и не появляется, а удивляет наивная вера людей в пришествие всеобщего благоденствия, стоит расстелиться достатку в автомобилях, квадратных метрах, модной обуви и обильных услугах. Дело о самоубийстве Анишина подтверждало это: и он был хорошо обеспечен, и дочь, а счастья не было. Пожалуй, я не совсем точно сложил свою мысль: меня раздражает подмена вечных истин — счастья, смысла жизни, добра, горя — соцкультбытом и окладами.

— Сейчас спрошу, — сказала вдруг секретарша и, допив залпом кофе, грациозно исчезла за чернокожей дверью.

Я ждал ее возвращения, но вместе с ней из — за чернокожей двери разгоряченно появился мужчина лет сорока, подошел ко мне и сел рядом в кресло: