«…Особенно трудно бывает, когда в тексте есть какие-нибудь детали, которые уже были в другом тексте. Тогда я начинаю в одном месте, а кончаю совсем в другом, и все смешивается. Вот я читаю «Старосветские помещики». «Афанасий Иванович вышел на крыльцо…» Ну конечно, такое высокое крыльцо и такие скрипучие скамейки… Но ведь это крыльцо уже было! Это крыльцо Коробочки, когда к ней приезжал Чичиков!.. И вот Афанасий Иванович может у меня встретиться с Чичиковым и с Коробочкой!..»
«…Или еще: теперь о Чичикове. «Чичиков приехал в гостиницу». Я вижу — это одноэтажный дом; когда входишь — передняя, внизу большая зала, тут у двери окно, справа — стол, посреди — огромная русская печь… Но ведь это я видел!.. В этом же доме живет толстый Иван Никифорович, а тонкий Иван Иванович — он тут же в палисаднике, около него бегает грязная Гапка, и вот уже я оказываюсь совсем с другими людьми. Вы понимаете, какая для меня работа, чтобы разобраться!..»
Какие же опасности таят в себе тексты, где какую-нибудь деталь рождает образ, который уже встречался в Других отрывках! А ведь Ш. ничего не забывает, раз возникшие образы прочны, они не угасают… Как легко, оказывается, войти на крыльцо дома Афанасия Ивановича — и оказаться у Коробочки…
Однако опасностей, которые таит в себе всплывание ярких образов, еще больше.
Ведь у Ш. есть особенно яркие и стойкие образы, образы, повторившиеся тысячи и тысячи раз, образы, которые очень быстро начинают доминировать над остальными и бесконтрольно всплывают, как только будет затронуто какое-нибудь общее звено с ними. Это образы детства, образы маленького домика в Р., образ двора Хаима Петуха, где под навесом стоят лошади и где пахнет овсом и навозом.
Вот почему, начиная читать текст или начиная те «прогулки по улице», которые рождаются с его запоминанием, Ш. вдруг констатирует, что он начал свою прогулку у площади Маяковского, а заканчивает неизменно у дома Хаима Петуха или на площади в Режице.
«Вот я начинаю в Варшаве, а оказываюсь у себя в Торжке в доме Альтермана… Я читаю Библию… Вот момент, когда король Саул является к одной ведьме. Когда я начал читать это место, то передо мной появилась та ведьма, которая описывается в «Ночи под Рождество», и когда я стал читать дальше, то появился тот домик, где происходит действие, которое я видел, когда мне было 7 лет: бараночная, подвальное помещение рядом с ним… а ведь я начал читать Библию…» (опыт 14/IХ 1936 г.).
«…Ведь всё, что я вижу, когда читаю, не реально, не соответствует содержанию того, что я читаю… Когда описывается какой-нибудь дворец, то центральные залы этого дворца почему-то всегда оказываются в той квартире, в которой я жил ребенком… Вот когда я читал «Трильби» и когда надо было взять комнату под крышей, она обязательно оказывалась там же у соседа, в том же доме. Я заметил, что это не подходит, но все равно по инерции образы приводили меня туда… И вот я должен задерживаться, делать над собой усилие, искусственно перестраивая образы, которые я вижу… Здесь происходит огромный конфликт, который затрудняет мое чтение, замедляет его, и я отвлекаюсь от существенного. Пусть новая обстановка, но, когда описывается, что герой выходил по лестнице, оказывается, что эта лестница того дома, где я жил когда-то… Я следую за ним, я отвлекаюсь от чтения, и вот — я не могу читать, не могу заниматься — это отнимает у меня массу времени…» (опыт 12/III 1935 г.).
Как легко познавательные процессы могут изменить свое нормальное течение, с какой легкостью цепь, в которой мысль ведет образы, замещается другой, в которой всплывающие образы начинают вести мысль.
Трудности яркого образного мышления не кончаются, однако, на этом. Впереди подстерегают еще более опасные рифы, на этот раз рождаемые самой природой языка.
Синонимы… омонимы… метафоры… Мы знаем, какое место они занимают в языке и как легко обычный ум справляется с этими трудностями… Ведь мы можем совсем не замечать, когда одна и та же вещь называется разными словами, — мы даже находим известную прелесть в том, что дитя может быть названо ребенком, врач — доктором или медиком, переполох — суматохой, врун — лгуном. Разве для нас представляет какую-нибудь трудность, когда один раз мы читаем, что у ворот дома остановился экипаж, а в другой раз с той же легкостью слышим, что «экипаж корабля доблестно проявил себя в десятибалльном шторме»? Разве «опуститься по лестнице» затрудняет нас в понимании разговора, где про кого-то говорят, что он морально «опустился»? И наконец, разве мешает нам то, что «ручка» может одновременно быть и ручкой ребенка, и ручкой двери, и ручкой, которой мы пишем, и бог знает чем еще?
Обычное применение слов, при котором отвлечение и обобщение играют ведущую роль, часто даже не замечает этих трудностей или проходит мимо них без всякой задержки; некоторые лингвисты думают, что весь язык состоит из одних сплошных метафор и метонимий[10]. Разве это мешает нашему мышлению?
Совершенно иное мы наблюдаем в образном и синестезическом мышлении Ш.
Мы уже видели, какие трудности возникали у него, когда звучание слова не соответствовало его смыслу и когда одна и та же вещь называлась разными словами. Разве он мог согласиться с тем, что реальная «свинья» не имела ни одного признака грациозности, которую несли в себе звуки слова, или что «коржик» вовсе не обязательно был продолговатый и с бороздками? Разве мог он принять, что слова «свинья» и «хавронья» — такие различные — могут означать одно и то же животное?[11]
«…Вот, например, «экипаж». Это обязательно карета. Ну, разве я могу сразу понять, что бывает морской экипаж… Надо проделать большую работу, чтобы избавиться от деталей и чтобы понять это… Для этого мне нужно представить, что в карете есть не только кучер, но и лакей, что карета обслуживается целым персоналом, — и вот только так я и понимаю это».
«…А «взвешивать слова»… Разве можно их взвешивать? Взвешивать — я вижу большие весы, как были в Р., в нашей лавочке, вот на чашку кладут хлеб, а на другой — гиря, вот стрелка идет в сторону, вот она останавливается посередине… А тут — «взвешивать слова!»
«…Один раз жена Л. С. Выготского сказала мне: «Вам нельзя на минутку подкинуть Асю?» — и я уже вижу, как она крадется у забора, как она что-то осторожно подкидывает… это ребенок. Ну, разве можно так говорить?..»
«…И еще — «колоть дрова»: колоть — ведь это иголкой! А тут дрова… И «ветер гнал тучи»… гнал — это пастух с кнутом, и стадо, и пыль на дороге… И «рубка капитана»… И вот еще: мать говорит ребенку: «Так тебе и следует»… а «следует» — это за кем-то следует… Я же все это вижу…» Значит, далеко не всегда образное мышление помогает понять смысл языка.
Особые трудности он испытывает в поэзии… Вряд ли что-нибудь было труднее для Ш., чем читать стихи и видеть за ними смысл…
Многие считают, что поэзия требует своего наглядного мышления. Вряд ли с этим можно согласиться, если вдуматься в это глубже. Поэзия рождает не представления, а смыслы; за образами в ней кроется внутреннее значение, подтекст; нужно абстрагироваться от наглядного образа, чтобы понять ее переносное значение, иначе она не была бы поэзией… И что было бы, если бы мы вжились в образ Суламифи, наглядно представляя те метафоры, с помощью которых описывает ее «Песнь Песней»? Читая стихи, Ш. сталкивался с непреодолимыми препятствиями: каждое выражение рождало образ, один образ сталкивался с другим — как можно было пробиться через этот хаос образов? Ограничимся лишь несколькими примерами.
10
Ср.: Jakobson R., Halle М. Foundations of language. Hague, 1956.
11
Существенные трудности в усвоении этих значений возникают лишь в особых случаях. Примером их может быть овладение языком у глухонемых детей, где усвоение обобщенного значения слов — один из самых серьезных камней преткновения. См.: Боскис Р. М. Особенности речевого развития у детей при нарушении звукового анализатора // Изв. АМН РСФСР. 1953. № 48; Морозова Н. Г. Воспитание сознательного чтения у глухонемых школьников. М., 1953.