На глазах у Эвелин выступили слезы.
— Мне… так хотелось бы вам поверить, — глухо пробормотала она, — я боюсь завтрашнего дня… боюсь одиночества… Такой человек, как Сужаль, не сумел бы спасти меня от него… А увидев вас, Тони, я тоже пожалела, что не свободна…
Я обнял Эвелин, и она прильнула к моей груди. Вот уж никогда бы не подумал, что тепло красивого, молодого тела может взволновать меня до такой степени…
— Благодаря вам, Эвелин, я сейчас самый счастливый человек на свете… Сегодня вечером я поеду в Париж, доложу шефу о результатах расследования, а потом подам в отставку и сразу вернусь к вам… Вы будете меня ждать, правда?
— Теперь уже ничто не помешает мне ждать вас, Тони… Но постарайтесь управиться к Рождеству — тогда мы вместе отметим свой первый праздник!
— Даю слово!
В скором парижском поезде мне не удалось получить место в спальном вагоне — накануне Рождества наслаждаться комфортом могли лишь те, кто забронировал место заранее. Однако я все же разыскал свободный уголок в вагоне первого класса и втиснулся между толстой теткой, все время принимавшей меня за подушку, и каким-то беспокойным господином. В результате за всю ночь я ни на секунду не сомкнул глаз. Впрочем, я бы все равно не смог уснуть от восторга, смешанного с легкими угрызениями совести. В конце концов, что бы я там ни болтал в свое оправдание, но из-за любви к Эвелин нарушил обещание, данное себе самому, отрекся от мести за Тривье, предал его память, оставил на свободе убийцу Сюзанны Краст, простил негодяя, который пытался сбить меня на машине и ранил Лафрамбуаза… Я отказался от дружбы Иеремии и проявил черную неблагодарность… Да, надо честно признать, итог преотвратный. И я стал искать оправдания. Допустим, я продолжал бы преследовать убийцу Бертрана. Разве этим я сумел бы его воскресить? Кроме того, вместо меня наверняка пошлют кого-нибудь другого, а совесть рано или поздно замолчит. И потом, я люблю Эвелин, она любит меня, а все остальное не имеет никакого значения!
Патрон принял меня всего через несколько часов после того, как я вернулся в столицу, и выслушал доклад без единого замечания. Лишь когда я наконец замолчал, он подвел итог:
— Короче, по-вашему, Марк Гажан удрал в Испанию вместе с досье и бросил дома жену, которую, по общему мнению, обожал, — а сделал он это, надеясь повыгоднее продать изобретение иностранной державе и начать новую карьеру в лучших условиях?
— Да.
Патрон долго сверлил меня испытующим взглядом.
— Что с вами случилось, Тони?
— Не понимаю…
— Это слишком не похоже на вас. До сих пор вас никогда не удовлетворяли пустые, ничего не объясняющие решения.
— Однако, мне кажется…
— Вы неискренни, Тони. Вам не хуже моего известно, что, будь все так, как вы пытаетесь себя убедить, убийство Тривье выглядело бы совершенно абсурдным, равно как и гибель Сюзанны Краст, да и попытки устранить или хотя бы оставить без помощника вас самого. Кстати, этот инспектор, судя по всему, очень дельный малый.
— Раз уж пришлось к слову, Патрон, Лафрамбуаз хотел бы перейти сюда и работать у вас под началом.
— Вместо вас?
— Вместо меня?
— Разве вы не собирались подать в отставку?
— Не понимаю, с чего вы вдруг решили…
— Тони, если агент вашего класса и достоинств ведет себя как новичок, значит, он больше не любит свою работу, а у нас, как, впрочем, и везде, человек бросает нелюбимое дело.
Мне было так стыдно, что отнекиваться не хватило пороху, и Патрон все понял.
— Возвращайтесь домой, Тони… Подумайте несколько дней, а потом зайдите ко мне. Тогда мы и решим, что делать дальше. А тем временем я прикажу мадридским агентам поискать следы Гажана в Испании.
Ближайшие сутки я провел в таком убийственном настроении, что практически не выходил из дому. А потом позвонил в Бордо и долго разговаривал с Эвелин, пытаясь выразить словами, как страшно без нее скучаю. Эвелин спросила, подал ли я уже в отставку, и мой отрицательный ответ, похоже, ее успокоил. Она не хотела, чтобы я действовал сгоряча под влиянием минуты, но я ответил, что, кроме нас двоих, для меня больше ничего на свете не существует. А потом мы, как и полагается влюбленным, до бесконечности бормотали всякие нежные и бестолковые слова. После этого разговора я малость расслабился. Подумаешь, Патрон мной недоволен, так пусть поищет другого!
Наутро после разговора с Эвелин я получил письмо из Бордо, и на меня вновь нахлынули зловещие предчувствия. Лихорадочно вскрыв конверт, я вытащил листок бумаги и прочитал несколько отпечатанных на машинке строчек:
«Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».[9]
Лафрамбуаз!.. Только он один мог отправить мне подобное послание! И долго еще этот тип собирается отравлять мне жизнь? Я позвонил в бордоскую больницу и выяснил, что инспектор Лафрамбуаз уже не нуждается в строгом постельном режиме и навсегда покинул палату. Я перезвонил в полицию. Оказалось, Иеремия пока на работу не вышел. Зато дома я его сразу поймал.
— Алло? Иеремия?
— Это вы, Тони? Как поживаете?
— А как, по-вашему, я, черт возьми, могу поживать, если какой-то неудавшийся пастор ни с того ни с сего посылает мне цитаты из Ветхого Завета?
— Из Нового, Тони, из Нового…
— Ну и что? Я-то тут при чем?
— Вам бы следовало поразмыслить над мудрым советом.
— Да нет у меня времени «размышлять», как вы изволили выразиться!
— Жаль…
— Возможно, Иеремия, но, знаете, я буду очень вам обязан, если вы наконец оставите меня в покое. Дело Гажана меня больше не интересует!
— Правда?
— Чистейшая!
— Даже если бы вы узнали, что границу в Саре переходил вовсе не Марк Гажан?
— Вы что, рехнулись?
— Не хотелось бы вас сердить, но, по-моему, это скорее вам любовь совсем помутила рассудок и затмила глаза.
— Я не позволю вам!..
— Спокойно, Тони, спокойно! Гнев — дурной советчик. Повторяю вам, это не Гажан удрал в Испанию.
— Но кто, в таком случае?
— Вне всяких сомнений, убийца Тривье и Сюзанны Краст.
Наступило недолгое молчание.
— Я думаю, вам имеет смысл поскорее вернуться сюда, Тони, — вкрадчиво заметил Лафрамбуаз.
И он, не дожидаясь ответа, повесил трубку, чем окончательно довел меня до белого каления. Вне себя от ярости, я поклялся всеми чертями ада, что не дам какому-то проклятому упрямцу навязывать мне свою волю! До Рождества — считанные дни. Но, поразмыслив, я решил, что, в конце концов, день-два ровно ничего не меняют и я могу приехать в Бордо чуть-чуть пораньше. Я позвонил Патрону, предупредил, что немедленно возвращаюсь на место расследования и, если узнаю что-нибудь новое, сразу же сообщу, однако в любом случае утром двадцать седьмого числа я приду к нему с окончательным докладом.
— Тони… Что вас опять потянуло туда? Любовь или… самолюбие?
— Возможно, и то, и другое.
— Тогда еще не все потеряно.
В Бордо, на вокзале Сен-Жан, меня охватило странное чувство — нежность с легкой примесью вины. То, что Эвелин сейчас мирно спит в этом городе, и до рассвета, когда все оживет и зашевелится, — еще несколько часов, рождало смутное ощущение обмана. Я как будто предал доверие Эвелин. В то же время из-за того, что она здесь, все становилось удивительно родным и знакомым. Короче, ступив на землю Бордо, я чувствовал себя как этакий повеса-муж, после капитальной попойки на цыпочках крадущийся в дом, чтобы не разбудить жену. Стояла холодная декабрьская ночь, но меня согревала любовь. Мне не терпелось поскорее снова увидеть Эвелин и попросить прощения неизвестно за что. Мои попутчики побежали кто к такси, кто — к друзьям и родным, и очень скоро я остался один. Сперва я чуть было не отправился в одну из ближайших к вокзалу гостиниц, но, заметив медленно едущее такси, решил, что лучше всего сейчас же наведаться к Лафрамбуазу. Раз по его милости я оказался на улице в такой поздний час, так пусть сам и расхлебывает последствия!
9
Мф. 7.13—14.