Что изменялось с течением времени и беспрерывно, так это возможности [получения] и норма прибыли в зависимости от секторов и от стран, и, следуя за такими вариациями, изменялась соответствующая масса капиталистических инвестиций. С 1830 до примерно 1870 г., в эпоху великой английской индустриализации, соотношение капитал/доход было, видимо, самым высоким, какое когда-либо знала Англия 254. Но происходило ли это единственно по причине добродетелей промышленного капитализма самого по себе или же из-за того, что английская промышленность могла тогда расти соразмерно с масштабами огромных мировых рынков, на которых Англия господствовала безраздельно? Доказательство тому, что в это же самое время парижский капитализм повернул в сторону финансов, заняв место, бывшее для него самым удобным и прибыльным, таким, которое он мог оспаривать у Англии. Парижский рынок заставил широко себя признать в качестве организатора внутриевропейских перемещений капиталов. «Вот уже двадцать лет, — писал из Лондона шевалье Сегье в сентябре 1818 г., — как Париж сделался главным центром банковских операций в Европе, тогда как Лондон не представляет собою собственно банковского города. Из этого вытекает, что английский капиталист, желающий проделать банковскую операцию, т. е. перевести капиталы из одной страны в другую, вынужден адресоваться в банкирские города континентальной Европы; а так как Париж — самый из них близкий, то именно оттуда и производится ныне основная часть английских операций»255. Это утверждение заслуживало бы того, чтобы к нему присмотреться поближе. Но невозможно отрицать, что Париж оставил за собой роль рядом с Лондоном, в тени Лондона, что он в общем составлял действенную конкуренцию, и если прав У. Беджгот, специалист по истории Фондовой биржи (Stock Exchange), то неблагоприятная для Парижа перемена наметится лишь после 1870 г. Именно после Франко-прусской войны, утверждал он, англичане стали банкирами всей Европы256.
Как расценивать роль конъюнктуры?
Этот вопрос, последний в настоящей главе, вопрос, который останется без категорического ответа, выводит ли он нас за рамки нашего намерения, которым было желание выйти за пределы исторического поля промышленной революции? В определенной мере да, потому что рассматриваемое здесь время конъюнктуры — это время конъюнктуры сравнительно краткосрочной (не превышающей продолжительность цикла Кондратьева). Мы оставим длительную временную протяженность, чтобы увидеть картину с наблюдательных пунктов, более приближенных к наблюдаемой реальности. Детали предстанут нашему взору в увеличенном размере.
Длительные и полудлительные флуктуации, неутомимо сменяющие друг друга, как непрерывная череда волн, суть правило мировой истории, правило, идущее к нам издалека и обреченное на вечное продолжение. Это нечто вроде перемежающегося ритма, Шарль Моразе говорил о динамических структурах, о как бы заранее запрограммированных движениях. Такая конъюнктура неизбежно выводит нас в самое сердце уже затрагивавшихся проблем, но особыми путями — дорогами истории цен, интерпретация которой была одной из главных проблем историографии в течение последних сорока или пятидесяти лет.
В этой области английским историкам не приходится стыдиться своих зарубежных коллег. Они были в числе первых и лучших собирателей серий цен. Но конъюнктуру они видят не так, как другие историки (в частности, французские).
Предельно упрощая, я сказал бы, что английские историки не рассматривают конъюнктуру как силу, порожденную внешними обстоятельствами, что остается нашей точкой зрения, более или менее определенно сформулированной Эрнестом Лабрусом, Пьером Виларом, Рене Берелем или Жаном Мёвре. Для них и для меня самого конъюнктура распоряжается совпадающими процессами, она ворочает делами людскими. По мнению же наших английских коллег, как раз национальные процессы и события создают специфичные для каждой страны конъюнктуры. С нашей точки зрения, застой и падение цен в 1778–1791 гг. были обусловлены международным интерциклом Лабруса, а на их взгляд — войной английских колоний в Америке за независимость (1775–1783 гг.) и ее последствиями. Что до меня, то я слишком убежден во взаимности перспектив, чтобы не признать, что приемлемы оба взгляда и что на самом деле объяснение должно идти в обоих направлениях. Но в зависимости от того, пойдем ли мы в одном или в другом из них, ответственность или, если угодно, действующие причины рискуют поменяться местами и изменить свой характер.
Т. С. Эштон 257 и историки, принявшие его точку зрения 258, определенно правы, когда перечисляют ряд факторов, оказывавших влияние на колебания. Первый из них — это война. С этим никто не станет спорить. Но точнее — это балансирование между войной и миром (Семилетняя война 1756–1763 гг., война английских колоний в Америке [за независимость] 1775–1783 гг., война против революционной и императорской Франции 1793–1802 гг. и 1803–1815 гг.). Затем идут колебания сельской экономики (которая, повторяю, оставалась основной сферой деятельности Англии до самых 30-х годов XIX в.) между хорошими, средними урожаями и неурожаями; эти последние (1710, 1725, 1773, 1787, 1792–1793, 1795–1796, 1799–1800 гг.) были отправными точками так называемых кризисов Старого порядка259, сотрясавших всю экономическую жизнь в целом. Даже в XIX в. становившееся все более и более частым обращение к иностранной пшенице будет непрестанно вызывать колебания в английской экономике, хотя бы по причине немедленных платежей (и наличными, как сообщает переписка), которые приходилось производить для того, чтобы добиться быстрого прибытия мешков с зерном или бочонков с мукой.
Прочие факторы английских флуктуаций — это торговые циклы (trade cycles): у английской торговли были свои приливы и отливы, которые соответственно выражались в подъемах и спадах конъюнктуры. А также движение денежного обращения: с одной стороны, золотой и серебряной монеты, с другой — массы кредитных билетов всяческого происхождения. Лондонская биржа (где «чрезмерно чувствительное состояние» было правилом, где опасение бывало более настойчивым гостем, чем надежда260) была любопытным сейсмографом, регистрировавшим многообразные движения конъюнктуры, но также располагавшим дьявольской властью самому порождать землетрясения: так было в 1825–1826, в 1837 и в 1847 гг. В самом деле, каждые десять лет, как то уже стало приблизительным правилом на протяжении последней трети XVIII в., на последних этажах экономической жизни наблюдались наряду с кризисами традиционного типа, так называемыми кризисами Старого порядка, кризисы кредита261.
Таков смысл рассуждений наших английских коллег. Для французских историков (правы они или не правы — это вопрос, подлежащий обсуждению) конъюнктура есть реальность в себе, хотя и нелегко поддающаяся объяснению сама по себе. Мы полагаем вместе с Леоном Дюприе, а также с Вильгельмом Абелем, что цены образовывали некую совокупность. Дюприе говорит даже о структуре цен. Они между собой связаны, и если они колебались все, то происходило суммирование их частных вариаций. А главное — они не были какой-то «вибрацией», которая была бы ограничена одной национальной экономикой, какой бы значительной та ни была. Англия не была одинокой в создании своих цен, в приливах и отливах своей торговли и даже в своем денежном обращении; ей в этом помогали другие экономики мира — и всего мира! — и все они шли почти в ногу. И именно это более всего поразило нас, историков, с самого начала наших исследований. Просмотрите на сей счет имеющие решающее значение разоблачительные страницы Рене Береля, [написанные] под знаком такого удивления.
254
Deane Ph., Cole W. A. Op. cit., p. 304–305.
255
А. Е., С. С, Londres, 13, f° 357, 6 сентября 1818 г.
256
Bagehot W. Lombard Street…, р. 31.
257
Ashton T. S. Economic Fluctuations in England 1700–1800. 1959.
258
Mathias P. Op. cit., p. 227 f.
259
В соответствии с терминологией Э. Лабруса, знакомой французским историкам.
260
А. Е., С. С., Londres, 101, 14 ноября 1829 г.
261
См. выше, гл. 3, с. 269. и сл.