Изменить стиль страницы

Иностранный наблюдатель тоже поражался неправдоподобному, на его взгляд, росту английского долга, он вторил британским критическим выпадам, зубоскалил по поводу процесса, который он не понимал, а еще чаще усматривал в нем неслыханную слабость, слепую политику, которая приведет страну к катастрофе. Один француз, шевалье Дюбуше, долго проживший в Севилье, уже объяснял кардиналу Флери в пространной памятной записке (1739 г.), что Англия раздавлена долгом в 60 млн. фунтов стерлингов; итак, «силы ее известны, мы знаем ее долги, кои она никак не в состоянии уплатить»333. В таких условиях война, с проектом которой носятся все время, была бы для нее роковой. Вот иллюзия, которая без конца вытекает из-под пера политических экспертов. Не она ли объясняет пессимизм книги, которую голландец Аккариас де Серионн издал в Вене в 1771 г.: хотя он ее и озаглавил «Богатство Англии», но это богатство, считал он, находится под угрозой дороговизны жизни, роста налогов, экстравагантных размеров долга, даже так называемого сокращения населения? Или взгляните на такое язвительное газетное объявление в «Журналь де Женев» от 30 июня 1778 г.: «Подсчитано, что для того, чтобы выплатить этот английский государственный долг, платя по одной гинее в минуту, потребуется для его полной уплаты всего лишь 272 года, девять месяцев, одна неделя, один день и 15 минут, что предполагает размер долга равным 141 405 855 гинеям». И однако же, впоследствии война еще более его увеличит, и в громадной пропорции, как бы для того, чтобы посмеяться над некомпетентностью зрителей и экспертов. В 1824 г. Дюфрен де Сен-Леон подсчитал, что «капитал всего государственного долга Европы… доходит до 38–40 миллиардов франков, из коих одна Англия должна более трех четвертей» 334. Около этого же времени (в 1829 г.) Жан-Батист Сэ, тоже неодобрительно относившийся к английской системе займов, считал уже «чересчур значительным» долг Франции, «каковой, однако же, достигает едва 4 млрд.» 335 Не стоила ли победа еще дороже, чем поражение?

Эти благоразумные наблюдатели, однако, были не правы. Государственный долг был великой причиной британской победы. Он предоставил в распоряжение Англии громадные суммы в тот самый момент, когда она в них нуждалась. Именно Исаак де Пинто оказался проницателен, когда писал в 1771 г.: «Скрупулезная и нерушимая точность, с коей сии проценты [по государственному долгу] выплачивались, и мысль о том, что вы располагаете парламентской гарантией, утвердили кредит Англии настолько, что делаются займы, кои поразили и удивили Европу» 336. Для него английская победа в Семилетней войне (1756–1763 гг.) была следствием этого. Слабость Франции, уверял он, — это скверная организация ее кредита. И прав был также Томас Мортимер, который в 1769 г. восхищался в английском государственном кредите «постоянным чудом его политики, которая внушила государствам Европы одновременно и удивление, и боязнь» 337. Тремя десятками лет раньше Джордж Беркли прославлял этот кредит как «главное преимущество, каковое Англия имеет над Францией» 338. Таким образом, очень немногие современники обнаружат ясность взгляда и поймут, что в этой по видимости опасной игре происходила эффективная мобилизация жизненных сил Англии — устрашающее оружие.

Лишь в последние десятилетия XVIII в. эту очевидность начнут признавать все, и Питт Младший сможет заявить в палате общин, что на государственном долге «покоятся мощь и даже независимость этой нации»339. Записка, подготовленная в 1774 г., утверждала уже, что «никогда английская нация, столь слабая сама по себе, не смогла бы диктовать свои законы почти всей Европе, не добившись сего своею коммерцией, своею промышленностью и своим кредитом, существующим единственно в его бумагах»340. Не один человек говорил, что то была победа «искусственного богатства». Но разве искусственное не есть самый шедевр, созданный людьми? В апреле 1782 г. в трудном, почти безвыходном положении, как полагали Франция, ее союзники и многие другие европейцы, английскому правительству, попросившему заем в три миллиона фунтов стерлингов, было предоставлено пять миллионов! Достаточно оказалось замолвить словечко четырем или пяти крупным фирмам лондонского рынка341. Как всегда проницательный, Андреа Дольфин, венецианский посол в Париже, писал в предшествовавшем году своему другу Андреа Трону по поводу затеянной против Англии войны: «Начинается новая осада Трои, и закончится она, вероятно, как осада Гибралтара. Следует, однако, восхищаться стойкостью Англии, противостоящей стольким врагам в стольких областях. Пора было бы признать безнадежным проект ее низвержения, и, следовательно, осторожность повелевала бы согласовать и принести какую-то жертву ради мира»342. Какая прекрасная хвала могуществу и в неменьшей степени упорству Англии!

От Версальского мирного договора (1783 г.) к договору Идена (1786 г.)

Ничто не обнаруживает английское могущество лучше, чем события 1783 г. Несмотря на унижение Версальского договора (3 сентября 1783 г.), невзирая на довольство и бахвальство французов, Англия явила тогда доказательства в такой же мере своей силы, как и своей политической мудрости и экономического превосходства. Повторим вслед за Мишелем Бенье, что она проиграла войну, но сразу же после этого выиграла мир. На самом деле она не могла его не выиграть, потому что в ее колоде уже были все главные козыри.

Потому что настоящий поединок за мировое господство шел не только между Францией и Англией, но в еще большей степени между последней и Голландией, которую четвертая англо-голландская война буквально выпотрошила.

Потому что поражение Франции в ее притязаниях на мировое господство произошло в 1783 г., как то докажет подписание три года спустя договора Идена.

К сожалению, в том, что касается этого договора — торгового соглашения, которое Франция подписала с Англией 26 сентября 1786 г. и которое носит имя английского участника переговоров Уильяма Идена, — дело обстоит неясно. По-видимому, французское правительство больше спешило с его заключением, чем сент-джеймский кабинет. Версальский договор в своей статье 18 предусматривал немедленное назначение комиссаров для подготовки торгового соглашения. Но английское правительство охотно оставило бы статью 18 дремать в своих архивах343. Инициатива шла с французской стороны, несомненно, из-за желания упрочить мир, а также из-за желания положить конец громадной контрабандной торговле между двумя странами, которая обогащала контрабандистов (smugglers), даже не сбивая цены. Наконец, таможни обеих стран лишались значительных поступлений, которые были бы весьма желательными, принимая во внимание финансовые невзгоды, какие повлекла за собой как для Англии, так и для Франции разорительная американская война. Короче говоря, Франция возьмет на себя инициативу. Нет, писал в январе 1785 г. И. Симолин, посол Екатерины II в Лондоне, Англию не «заставили смириться с условиями, которые ей бы желали навязать», а те, кто так считал «до того, как увидеть дело собственными глазами», вроде Рейнваля, который вел в Лондоне переговоры от лица Франции, «ошибались, как и он». Когда соглашение будет заключено, Питт с напрасной похвальбой «скажет на заседании парламента, что торговый договор 1786 г. — это настоящий реванш за Версальский мирный трактат»344. К несчастью, у историка нет возможности без колебаний судить об этом ретроспективно. Соглашение 1786 г. — неподходящий тест для конфронтации между английской и французской экономиками. Тем более, что договор вступит в действие только с лета 1787 г.345 и будет расторгнут Конвентом в 1793 г., тогда как срок его действия был 12 лет. Опыт не был достаточно долговременным, чтобы позволить сделать выводы.

Если верить французским очевидцам, судьям пристрастным, англичане хитрили и поступали, как им удобно. При входе во французские порты они занижали цену товаров, которые привозили, и извлекали выгоду из неразберихи, из неопытности и продажности французских таможенников. Они делали так, и настолько хорошо, что английский уголь никогда не прибывал во Францию на французских кораблях346; они обложили высокими сборами вывоз английских товаров на борту французских кораблей, так что «два или три небольших французских брига, что находятся здесь, на [лондонской] реке, едва могут за шесть недель раздобыть себе товаров для обратного плавания, чтобы не быть вынуждены возвращаться отсюда в балласте»347. Но разве же не было это старинным английским обыкновением? Уже в 1765 г. «Словарь» Савари отмечал как черту, свойственную «гению английской нации», то обстоятельство, что она не позволяет, «чтобы к ней прибывали для установления взаимной торговли. Так что следует признаться, — добавлял он, — что манера, в которой принимают в Англии иностранных купцов, чрезвычайные и чрезмерные ввозные и вывозные пошлины, кои их заставляют уплачивать, и унижения, от коих они довольно часто страдают, почти не побуждают их… завязывать там связи» 348. И значит, после договора Идена французы не должны были бы удивляться тому, что «мистер Питт, полагая, что совершает политическую акцию, коль скоро она была аморальной, в противоречии с духом договора снизил ввозные пошлины на португальские вина в такой же пропорции, в какой он их уменьшил на наши». «Лучше бы мы пили свое вино!» — говорил, глядя назад, один француз 349. Но, с другой стороны, правда и то, что французские спекулянты, предполагавшие, что английский клиент несведущ в этих делах, ввозили слишком много вин невысокого качества350.