Изменить стиль страницы

— А как вы сами для себя понимаете счастье? — спросил Микеша, несколько озадаченный таким расплывчатым объяснением.

— Счастье? — покривил скептически губы Куковеров. — Если уж говорить откровенно, счастье — это своего рода мираж. Им можно любоваться только издали, в мечтах, а стоит приблизиться — и этот красивый мираж исчезнет черт знает куда… Мы мучаем себя для увеличения нашего счастья и тем самым частенько превращаем его в ничтожество. Да-да, мы сами привыкли обманывать себя, сами его разрушители, потому что, как правило, желаем большего, чем можем достигнуть, — раздумчиво протянул он и замолчал, глядя рассеянно куда-то вдаль.

— А вот у нас в Чигре старик древний был, родом из Макарьевских выселок, так он мне, помню, втемяшивал, когда лодку у меня угнало паводком: «Ты, Микеша, не бери это в толк; что бы ни случилось в жизни — спеши обрадоваться… Лодку угнало — так и быть тому предопределено. Может, потонул бы на ней». Чудной был старик. Тоже философ, как и вы. Спрашивает меня как-то: «Кто страшнее — совершивший один большой грех аль те, кто всю жизнь совершают мелкие грешки?»

— Ну и что же ты ему ответил? — полюбопытствовал Куковеров.

— Я так мерекаю: один большой грех совершить труднее, а мелкие грешки, дак они застят друг дружку; о прежних-то и не вспомнишь опосля, — ответил Микеша. — Я вот клад отыскал как-то в порушенной избенке, сдал в сельсовет, а книга там еще была старинная, дак себе оставил. Много чудного там писано, только разбирать трудно: вязью все изложено… Дак писано там, что один покаявшийся грешник стоит десяти праведников.

— Вознаграждение за клад дали? — спросил Куковеров.

— А я и не ходил не просил. Мне ни к чему, — небрежно проронил Микеша.

— Эх ты, объегорили тебя. Может, там еще где на выселках сокрыт клад староверов?

— Кто ж его знает… Может, где и сокрыт. Сказывали старики, что схоронено в давности много золотишка, как чинили в наших местах ревизию еще при Петре.

…Вскоре за поворотом высокого берега открылись пороги. Вода с шумом ярилась на черных лобастых валунах белесыми бурунами, пенистые хлопья несло широко по всей реке.

Микеша сбавил ход и направил лодку ближе к глубокому месту у края стремнины.

— Вот он, знаменитый Истоминский ручей! — громко сказал он, стараясь перекрыть неумолчный грохот воды. — Когда-то тут, малость ниже по течению, старатели золотишко мыли…

— Где? — встрепенулся Куковеров.

— Сидите ровно, не дергайтесь. Ежели нас кидать набок станет, держите равновесие. Место коварное! Жаль, припозднились маленько, отлив пошел; корги открылись…

— Нам рисковать — не привыкать! — ответил с нарочитой бравадой Куковеров. На всякий случай он поспешно скинул с себя тесноватый кожушок и расстегнул плащик.

Высокие стоячие гребни волн на порогах почти захлестывали борта легкой лодчонки, но она упрямо, хоть и медленно продвигалась вперед. Сразу за последним перекатом река стала плавно шириться, течение здесь казалось и вовсе спокойным. То тут, то там из воды по временам стреляли серебристыми стрелками юркие хариусы; под берегом сильно плеснула крупная щука. Над низким тростником слева взмыла небольшая стайка серых уток, сделала круг и опустилась неподалеку за мысочком впереди.

— Фу, черт, проскочили! — облегченно вздохнул Куковеров, весело блестя глазами. — А я, признаться, испытал изрядный мандраж. Да, славны бубны за горами!.. Ну, маэстро, теперь прибавьте ходу. А вон впереди и какой-то дымок виднеется. Наверное, стан косарей. Пожалуй, не стоит к ним приворачивать, терять время на разговоры. Проскакивай мимо и держись противоположного берега. Мне сейчас хочется покоя и тишины, устал я что-то от людей. Заделаться кладоискателем, что ли? Пожить месячишко в лесах… Написать что-нибудь возвышенное… — проговорил он расслабленно.

— Дак живите! — обрадованно подхватил Микеша. — На медведя сходим, напишете про охоту… Клад поищем…

— Рад бы, — жидко рассмеялся Куковеров. — Эх, жаль, дела зовут, дела. А ведь какой соблазн — отдохнуть от суеты, бесконечных дерганий… Лет десять назад я был еще наивным мечтателем-сумбуристом, тогда бы тебе уговаривать меня даже не пришлось. Но все мы перерождаемся, время накладывает на нас неизгладимый отпечаток. Кроме того, я ведь человек особенный, не от мира сего: в пробирке стерильной родился. Зачатки моего сознания формировались, можно сказать, под колпаком, а потом мои гены взбунтовались…

— Это как под колпаком? — вылупил глаза Микеша. — Разве ж можно в пробирке?

— А запросто! Порождение высших достижений человеческой мысли. Изобретен такой способ, ей-богу, не вру. Да и все мы живем под своего рода колпаком, только не все это замечают и ощущают… Как там сказано у поэта: «Раб стандарта, царь природы, ты свободен без свободы…» И может, именно потому, что я пробирочник, надо мной постоянно довлеет неосознанный страх к замкнутому пространству. Вот я кручусь, мотаюсь с места на место, и это переходит уже в какой-то нездоровый азарт, словно боюсь упустить что-то, расслабиться и потерять предприимчивость. Во мне особенно остро развито чувство внутренней свободы, противоречие ко всяким стеснениям и ограничениям духа. И знаешь ли, я никогда не вижу снов. Где-то я читал, что сны — это воспроизведение пребывания в чреве матери. Так вот, я обделен в этом смысле, хотя в детстве меня считали гениальным ребенком. По крайней мере, так считали папаша и мамаша. Мне уши прожужжали, что я вундеркинд и меня ждет какая-то особенная судьба. Как выразился один философ: «Каждое дитя до известной степени гений, и каждый гений до известной степени дитя…» Папаша твердил мне частенько: «Паскаль в тринадцать лет открыл учение о конических сечениях, Виктор Кузен, выдающийся историк по Древней Греции, в двадцать лет был профессором греческого языка; шахматист Морфи в тринадцать лет победил известного гроссмейстера Левенталя…» И так далее, и так далее, вплоть до Марка Аврелия, который в восемь лет усвоил учение стоиков и был принят в орден жрецов Марса… — Он помолчал, мутно улыбнулся и добавил: — Славный ты парень, Микеша.

— Это отчего же? — смутился тот и поправил свой картуз, съехавший набок.

— Потому что умеешь молчать. С тобой разговариваешь, словно с самим собой. А главное — не лезешь в душу с расспросами…

24

Под утро прошел дождь, в небе лениво волоклись раздерганные ненастьем тучи, из-за которых скупо проглядывало временами солнце, и тогда море и река, казалось, разом оживали, подернутые золотистым мягким светом, матово взблескивали крыши домов, дорога, жирно мерцавшая колдобинами, разъезженная вдрызг колеями тракторов.

Почтальонша Клава, бойкая бабенка-холостячка лет тридцати пяти, поднялась на второй этаж в гостиницу, отыскала Дашутку и передала ей газеты и журналы для библиотеки.

— А в каком номере проживает энтот самый столичный корреспондент? — справилась она. — Тут телеграмма ему из Мезени. С уведомлением. Надо, чтоб лично расписался.

— Из милиции? — быстро и с тревогой в голосе спросила Дашутка.

— Да вроде как нет, — протянула певуче Клава. Она развернула телеграмму и зачитала вслух: «Уважаемый товарищ Куковеров, приглашаем пятидесятилетие колхоза „Светлый луч“. Ждем 20 в среду. Председатель Сдобышев-Легкоступов».

— Да неуж! — охнула растерянно Дашутка и уставилась на почтальоншу.

— А тебе-то что? — глянула та с интересом на нее. — Аль расставаться жаль? Так у себя корреспондент? Проводи-ка лучше…

— Не ночевал давеча, — ответила уклончиво Дашутка. — Может, задержался у кого в гостях. Да ты оставь, я передам опосля.

— Только пусть непременно на почту сегодня же зайдет распишется.

— Уж непременно скажу, — заверила ее Дашутка.

Только сейчас до ее сознания дошло, как нелепо она ввела в заблуждение Куковерова, подслушав случайно телефонный разговор в сельсовете. Но как, как воротить его сейчас назад? Небось пробирается теперь через леса и озера, бедолага. Когда еще прибудет в Сояну? Кто разыщет и упредит, чтоб не улетал?