Герман помолчал, растирая пятернями щеки.

— Воля ваша, не пойду. Вы же знаете, я от работы не бегаю. Лучше я вам за кого угодно статью напишу.

— За кого и что ты напишешь… — Фомин встал, откинул за ухо длинную русую прядь, прошелся по кабинету, сухонький, маленький, утопленный в широкий двубортный пиджак с потертыми локтями. — За кого и что вы напишете, это не вам… Анна Семеновна, выйди, пожалуйста.

Дверь прихлопнулась, и из щели под ней потек ровный тенорок Фомина, прерываемый изредка суматошными выкриками Германа. Наконец Герман вылетел из комнаты, нахлобучил берет и прыжками затопал к выходу.

— Погодите, Гера. Ну, как вы, пойдете?

— Пойду! Водку пить пойду! В бордель! Я тоже морально разложившийся! Но я пока еще не окончательная сволочь…

Когда Тася Самохина училась в школе, ее дразнили «Исамохина». Это потому, что она была вечным вторым номером: «Бранд и Самохина», «Логвинчук и Самохина». Вначале она дружила с красавицей Ольгой Бранд. Ольга писала стихи, зачитывалась Верленом, Уайльдом и другими поэтами и писателями, не входящими в школьную программу. К комсомольским и общественным делам относилась свысока. Мальчики ее были вовсе не мальчиками, а надменными молодыми людьми, потенциальными гениями из кружков художественной самодеятельности. Если же в ее большой свите попадались какие-нибудь пошумнее и понепосредственнее — словом, мальчики, Ольга сплавляла их своему адъютанту Тасе, и те покорно водили ее под руку, глядя в Ольгину спину и надеясь на будущую благосклонность.

Потом родители увезли Ольгу в Ленинград, и Тася обрела нового вождя в лице Лиды Логвинчук, активистки и спортсменки. На диспутах «Любовь и дружба» Лида свирепо отстаивала приоритет чистой и честной дружбы над всеми прочими чувствами, которые мешают труду и творчеству. При этом она испепеляла взглядом шепчущиеся на задних партах парочки. У нее самой не было времени на «прочие чувства»: по вечерам она самозабвенно занималась в гимнастической секции, по субботам и воскресеньям, натянув штормовку и кеды, ходила с туристами петь в лесах песни про то, как здорово «карабкаться на скалы по веревке основной». И Тася ходила вместе с ней, самоотверженно мерзла, и, сморкаясь исподтишка в кружевной платочек, презирала прежних своих мальчиков из свиты Ольги Бранд.

Лида после окончания школы уехала на целину. Тася бросилась было с ней, но старенькая мама, московская прописка и телевизор КВН с круглой линзой, полной дистиллированной воды, оказались сильнее романтических соблазнов. Правда, она дала Лиде клятву, что ровно через год, когда брат вернется из армии и маме не будет грозить одиночество, она, Тася, бросит уютную химическую лабораторию, где надо до блеска мыть пробирки и следить за термостатом, и тоже отправится на передний край. И в каждом своем длинном письме она уверяла Лиду, что решение ее неизменно. Но, к ее обиде, Лида скоро перестала ей отвечать, потому что неожиданно и нелогично, с точки зрения своей жизненной позиции, вышла замуж и родила горластого мальчишку. Так Тася осталась одна.

И стала искать себе лидера. В спортивной секции, куда некогда привела ее Лида Логвинчук, ей больше всех импонировала Эльвира Яковлева, «волевая и загадочная», как она ее про себя определила. В Яковлевой соединялась для Таси возвышенность Ольги Бранд и нацеленное упорство, привлекавшее ее некогда в предательнице Лиде Логвинчук. Нравилась ей еще и Жидкова, хорошенькая, кокетливая, умеющая ярко и броско одеваться, вечно окруженная поклонниками из мужской части секции. Жидкова могла бы подружиться с ней, но поначалу встретила ее настороженно, поскольку Тася была довольно симпатичной и имела основания претендовать на внимание ребят. Однако поняв, что Тася «бережется» и ребята избегают ее, Жидкова ее запрезирала. Яковлева же никогда особо не сближалась с другими девочками, а Тася была для нее слишком безликой и бесхребетной. Так и осталась Тася в секции одна — по привычке старательная, но самая неспособная, хронически обиженная не всегда терпеливыми разъяснениями Антона.

После того как однажды, доведенная до слез его придирками, Тася пожаловалась малознакомому инструктору и обронила опрометчивые слова в адрес Антона и Яковлевой, после того как инструктор свел ее с ласковой черноглазой женщиной, оказавшейся (о, ужас!) корреспонденткой, и заставил эти слова повторить, Тася некоторое время с дрожью ждала последствий своей проклятой болтливости. Но шли дни и месяцы (она ведь не знала, что выпуск журнала — долгий типографский процесс), и мало-помалу Тася все забыла.

А потом — потом случившееся оказалось для нее очень тяжелым ударом. Правда, она убеждала себя, что поступила правильно, принципиально, так, как всегда учила ее поступать Лида Логвинчук. Но беда заключалась в том, что, когда девушки после выхода журнала исподтишка, таясь от Туринцева и Эльвиры, обсуждали происшествие, они в основном жалели их обоих и ужасались дальнейшим последствиям. И Тася, обязанная, казалось бы, остаться принципиальной до конца, то есть в тот момент, когда Жидкова, стуча кулачками, скороговоркой повторяла: «Знала бы, какая падаль накапала, зрачки бы ей вырвала, заразе!» — Тася должна была красиво и достойно выйти в круг и громко сказать: «На, рви зрачки, я не боюсь постоять за правду, это сделала я и горжусь этим». Так бы поступила Лида Логвинчук. Но Тася так поступить не могла, у нее не хватало духа, она просто молчала, тем более что ее мнения никто и не спрашивал. Молчала, а значит, соглашалась с остальными. И следовательно, лгала.

О Тасиной вине секция узнала после заседания совета, на котором Анна Семеновна сослалась на ее фамилию. Когда следующим вечером Тася пришла на занятия, все девушки при ее появлении замолчали. Собственно говоря, с ней и обычно-то не больно разговаривали, разве что «дай канифоль», «нет ли иголочки, трико заштопать?» (иголки и нитки у нее неизменно водились). Но тут все замолчали и отвернулись намеренно, чтобы она видела, что она для них не существует и они даже замечать ее не хотят. И она поняла — знают.

— Не могу! — Валя Жидкова вскочила и подбежала к Тасе. Остановилась, подбоченилась, оскалила мелкие острые зубки с золотым клычком в углу ярко накрашенного рта. — Ну что, ну что, ну, пасть тебе порвать, да?

— Оставь ее, Валька, с кем связываешься? — ленивенько процедила из угла очкарик Наташа Кочеток.

Жидкова смачно плюнула и медленно втерла плевок в пол носком туфли. Повернулась и пошла прочь.

Ох, и тяжелая пошла у Таси Самохиной жизнь! Бойкот секции был полным и непримиримым. И это бы не горе, если бы Антон, сам Антон Туринцев, который обязан Тасе своим несчастьем, не относился к ней по-прежнему, и даже более внимательно и даже жалостливо, как к больной. На работе она била пробирку за пробиркой; хорошо еще, что заведующий, кроткий доктор наук Гимпелевич, беспомощно подписывал все новые и новые требования на посуду и реактивы. Дома Тася чаще всего лежала, уткнув голову в угол дивана, прикрыв плечи, маминым деревенским платком, а мама ходила на цыпочках, просила у соседей адреса гомеопатов, а телевизор даже завесила салфеткой. Тася могла бы бросить секцию, но привычка оказалась слишком прочной цепью, и, к удивлению остальных гимнасток («Я бы на ее месте, девочки, буквально в пустыню Каракумы сбежала», — говорила Жидкова), она неизменно по вторникам, четвергам и субботам, хмуро, ни на кого не глядя, появлялась в зале, старательная пуще прежнего. Но горе и обида, которые осели в душе Таси, привели ее к сознанию своей правоты и непонятости.

Поэтому, когда однажды она нашла в своем почтовом ящике открытку с просьбой зайти в редакцию журнала «Гимнастика», то восприняла приглашение как некий выход из создавшегося положения. Ей надо было что-то делать, что-то доказывать, как-то защищать свою позицию, и она к этому стремилась всем удрученным и затравленным существом.

Анна Семеновна, напротив, ожидала, что Самохина будет, как и прежде, сопротивляться, давить из себя слова, подчиняясь уговорам и даже (не дай бог!) угрозам, а уж подписывать что-либо откажется наотрез. Но Самохина сразу поняла, что хочет от нее Сергей Прокофьевич, умевший быть с посторонними обаятельным и ненавязчиво, небрежно дружелюбным. Она все поняла и взяла лист бумаги и ручку, и тут же за стол деликатно вышедшего редактора присела, и только спросила у Анны Семеновны, по-девичьи зарумянившись шейкой, как написать лучше: «склонил к сожительству» или «соблазнил к сожительству». И это еще более подтвердило для Анны Семеновны собственную и всей редакции правоту.