Изменить стиль страницы

И тогда тот, второй, сразу налившись непонятной злобой, сказал:

— А ступай-ка ты, паря, на все четыре стороны, пока цел.

Андрей поспешно отошел. Он не задумывался над причинами такой внезапной перемены и понял только одно: никому не надо рассказывать об отце. Говорить теперь он будет что-то другое.

Началась двухлетняя беспризорная жизнь. Потом его поймали в облаве на читинском базаре и водворили в детдом. Он повзрослел, стал старше, опытнее и теперь мог обдумать все, что с ним случилось, и прежде всего попытаться понять, почему его бросил отец. Сергей Никодимович не был таким непонятно жестоким, как брат Дмитрий. Ведь ему не так уж трудно было протянуть руку, помочь взобраться на подножку, и тогда их обоих бы впустили в вагон. Он этого не сделал, и Андрей теперь отлично понимал, почему не сделал: правой Сергей Никодимович держался за поручень, а левая была занята баулом. Чтобы протянуть сыну руку, надо было отпустить баул. И этот последний взгляд, когда он смотрел куда-то мимо сына, говорил о том, что Сергей Никодимович выбирал. И выбрал баул.

Что ж, может быть, к лучшему. Сначала Андрею трудно было представить себе, как мог так подло поступить отец. Потом острота впечатлений стерлась, и он вспоминал о поступке отца без гнева, с легким омерзением. А теперь, все припомнив, все обдумав, стал считать этот случай счастливым для своей судьбы… Там, в Красноярске, пролегла черта, разделившая его жизнь надвое. Андрей Сергеевич перешагнул ее и долго-долго, десятки лет, отгонял от себя воспоминания об отце, о брате, о Потанинской мельнице. Пока не вступил в шестой десяток и не засосала сердце неизбывная тоска по родным местам.

И вот он здесь.

9

Смешно сказать: кровать в гостиничную дежурку ставили с помощью автогенщика.

Да, вот так и получилось, — назначили Евдокию Терентьевну командовать гостиницей, стала она оборудовать в бывшей кухне дежурную комнату, а кровать не влезает в простенок между окном и плитой, хоть плачь. Одно из двух — либо плиту убирать, либо кровать укорачивать. Подумала-подумала тетя Дуся и решила пожертвовать кроватью. Плита может понадобиться. Без очага, как говорят, дом не дом, квартира не квартира. Да и новенькая плита, жалко разорять то, что рабочие руки соорудили неделю назад.

Позвала знакомых ребят-слесарей. Те, конечно, обрадовались необыкновенному делу. Живо, со смешком да прибаутками, утащили кровать к автогенщику, тот полоснул огнем и обкорнал на четверть метра. Приклепали слесаря крючки, сцепили и поставили на место. Стало ложе под стать квартире — тоже малометражное.

Посмеялись слесаря, пошутили и ушли. Посмеялась и сама тетя Дуся: при ее росточке придется поджавши ноги спать, калачиком. А потом и не смешно стало: неловко телу, затекает оно без распрямления. Лучше бы плиту разорить, чем вот этак, скорчась в три погибели, коротать длинные дежурные ночи.

А сегодня и вовсе лихо пришлось. Не раз ночью вставала, с трудом распрямляя онемевшее тело. Пила воду и подолгу сидела у окна, не зажигая света.

Тишина на улице. Стрекочет в клумбах невесть откуда взявшийся кузнец, перекликается с другими. Спит рабочий поселок «Электрики». Кончилась на заводе вторая смена, а третьей нет. Не чета машиностроительному, там все три работают. Вот он, за лесом, вечным своим заревом ночную темень разгоняет. До гор достигает свет, и они вроде яснее видны в ночном черном небе. И не разберешь даже сразу, что за тем лесом делается — не то пожар полыхает, не то солнышко вздумало вставать. Перекликаются там голосистые паровозы, гудят цеха, что-то звенит, что-то грохочет. Так день и ночь, день и ночь, никакой разницы между ними не стало.

Прислушалась Евдокия Терентьевна — и еще звуки расслышала: в дальней комнате позванивает панцирная сетка на кровати. Приезжему тоже не спится. Как не понять! Переживает. Сколько годов в родных местах не был. Считай, с самой Октябрьской. Нет, немного попозже их с батей не стало, в народе слух был, что в Китай укатили. Постой, а как же он в Чите оказался?.. Говорит, родные места поглядеть, а на уме что — кто знает. Не уснешь теперь. Былое в голову лезет.

Отец батрачил в то время на потанинской заимке. Видела барчука, когда увязывалась за отцом на мельницу. Иногда и сам мельник со своими сынами жаловал на заимку. Чаще всего наезжал в праздники: рождество, пасху, троицу. Должно, боялся, что работники подвыпьют и натворят чудес. Скотину некормленную оставят, а то и того хуже — подожгут заимку.

В одну троицу даже случай был смешной. В канун ее отец возил господам к праздничному столу разную живность — индеек, гусей, кур, поросят. Вернувшись, сказал матери:

— Прибери, мать, Дуньку, да сама приоденься — завтра хозяева пожалуют.

А как ее приоденешь, Дуньку-то? Платьишко-то одно, да и на том заплат не счесть. Это сейчас разные штапели да капроны пошли, много стало ткани, а в ту пору и простой ситчик был в редкость. Загнала мать Дуньку на печь, выстирала единственное, высушила, вальком обмяла. Пошла Дунька господ утром встречать в чистом, хоть и залатанном платьишке.

Как сейчас помнит, вылезли из брички трое. Сам, Сергей Никодимыч Потанин, сухой совсем, кожа да кости, в чем душа держится. А туда же — грудь колесом, важно бородку оглаживает, словечки еле выговаривает и все ворчит — тут у вас не так, там не то.

Два сына с ним. Один вовсе на отца не похож — черноглазый да горбоносый, чистый цыган. В куцем мундирчике, все по голяшке хлыстиком пощелкивал. Второй — белый да толстый, тоже ни капли отцовского в обличий не было. Стало быть, это и был Андреи Сергеич Потанин, который сейчас за стеной ворочается.

С ним мать играть принудила — привечай, мол, дорогого гостя, да смотри, чтобы не заскучал. Ребятишки — они ребятишки и есть — тут же и повздорили. Показала ему Дуня самое свое дорогое — самодельных куклешек. А Андрею, стало быть, не сильно интересно было на девчачьих кукол глядеть. Пнул их желтым ботинком, разметал в разные стороны да еще и объявил:

— Знаешь, ты кто? Ты — дура.

Жалко куклешек Дуне и за себя обидно.

— Сам-то больно ли умен? В бабьих штанах ходишь.

А штаны у гостя и в самом деле чудные, сроду таких не видывала: белые да коротенькие. Ляжки голые выше колен, с непривычки смотреть даже стыдно.

Обиделся барчонок за свои штаны, в драку полез. Сдачи получил, а не отстает. Тогда повалила Дуня гостя, села верхом и стукает головой об землю:

— Будешь куклешек обижать? Будешь дурой обзывать?

Не стерпел парень такой напасти, взвыл дурным голосом. Сбежалась вся заимка, насилу отобрали у девчонки хозяйского сына. Поставили на ноги и ну обихаживать: лицо мокрым полотенцем обтирают, белые штанишки стряхивают. А разве их отряхнешь, когда драка подле конюшни произошла и навозу там было полно? Из белых коричневыми стали.

Хозяин стеклышки на глаза поставил и глядит на Дуню:

— Твоя, что ли, такая, Терентий? Какую дикарку вырастил. Нож в руки — и на большую дорогу. Надеюсь, накажешь достойно?

— Выпорю, Сергей Никодимыч! До гроба будет помнить, как хозяйского сына обижать.

— Бандитка!

Заперли бандитку в чулане, чтобы еще чего не натворила.

Сидела Дуня в потемках, ревела от страха и ждала, когда отец пороть будет. Слышала, как загремела бричка на каменистой дороге — уехали гости. И отцовский голос услыхала. Говорит матери:

— Дочуня-то наша где?

— В чулане сидит.

Вспомнил отец:

— Все еще там? Выпусти. Засиделась, поди, в потемках.

Вышла Дуня и, набычась, боком придвинулась к отцу. С рук глаз не сводит: когда снимать ремень со штанов будет? А отец вроде и не видит дочери. Душу отводит, хозяина ругает: в хлеборобском деле ни черта не понимает, а туда же, раскомандовался! Молчал бы уж!

Дуняша с ноги на ногу переступает. Это ж мученье одно — стоять и ждать, когда пороть станут! Скорей бы, что ли! И выпалила:

— Бить-то когда станешь?

— Бить-то? А за что? — Забыл отец о своем обещании хозяину. Насилу вспомнил: — А, за барчука потанинского! — Усмехнулся: — Скажи на милость, и откуда силешек набралась. Ты подумай, мать! Повалила — и в навоз рылом. Парень ведь, хоть постыдилась бы.