Прощаясь, она предложила сыграть мой любимый «Дунайский вальс», но после первых аккордов не выдержала и со слезами выбежала. «Не могу, — проговорила она, — без нот...»
Через несколько минут она вышла к автомобилю, глотая слёзы. Я горячо поцеловал её руку и пожалел, уезжая, что нарушил её и свой покой. «When sorrow is asleep, wake it not!»[50] — поздно вспомнил я мудрый совет.
Много лет спустя жена как-то вытащила меня в кино посмотреть фильм «Большой вальс». Я был поражён, с какой живостью я, глядя на экран, вспомнил всё своё знакомство с Зельмой. Я много раз ходил смотреть этот фильм и каждый раз думал: «Хорошо, что киносеансы даются в темноте...»
По приезде в Бухарест я отправился к нашему военному врачу — полковнику Семёнову. Он нашёл нужным, минуя нашего посланника Поклевского-Козелл (большого германофила), сообщить о цели моего приезда к Братиану, и тот изъявил желание принять меня у себя в министерстве на следующий день. Вечером Семёнов нанял экипаж и повёз меня на Киселёвское шоссе — излюбленное место катаний бухарестской аристократии. Я был удивлён, с каким бесстыдством фешенебельное общество столицы и в особенности генералитет вместе со своими метрессами открыто предаются пустым развлечениям, считая это особого рода шиком во время войны. «Зря, — подумал я, — великий князь жертвует своим золотым портсигаром: никакого проку от армии, возглавляемой такими полководцами, ждать нельзя».
Однако на другой день я пошёл выполнять своё поручение. Братиану принял меня очень ласково, представил приехавшему в министерство наследному принцу, а последний пригласил меня, на третий день моего пребывания в Бухаресте, к завтраку в свой вагон, в котором он должен был приехать. После этого завтрака он передал мне румынский орден величиной почти в три вершка. И это несмотря на совершенный мною перед завтраком огромный, небывалый, вероятно, в анналах дипломатических сношений faux pas[51]. Дело в том, что после визита Братиану у меня в глазу лопнул какой-то сосудик, и глаз страшно покраснел. Придворный врач впустил в глаз капли и закрыл его чёрной повязкой. Прибыв после этого к наследному принцу и проходя за ним из его салона в вагон-столовую, я не заметил из-за повязки, как принц, всё время перед этим державший любимую собачонку на руках, спустил её на пол. Затворяя за собой дверь, я прищемил бедному псу хвост, и это заставило его громко завизжать. Благовоспитанный принц не показал и вида какого-либо неудовольствия. Он, однако, вспомнил об этом много позже, когда приезжал на Западный фронт, где я был назначен его сопровождать.
На обратном пути в Сарнах я застал царский поезд. Зайдя к синему товарищу по Киевскому штабу, полковнику Стеллоцкому, заведующему передвижением войск Львовского района, я рассказал ому про свою миссию в Бухаресте. «Интересно, — сказал оп, поглядев на полученный мной орден, — какой величины награду они дали бы тебе, если бы ты не придавил собаку!» Он объявил, что должен доложить о моём приезде своему начальнику военных сообщений генералу Боткину. Последний, выслушав мой рассказ о выполнении поручении Верховного главнокомандующего объявил, что о моём приезде доложит Сухомлинову, сопровождавшему царский поезд. Сухомлинов, с обычной приветливостью выслушав мой доклад, объявил, что доложит обо мне царю, приказал через час явиться к царскому поезду. Встретив меня, он объявил: «Царь повелел пригласить вас к своему завтраку. Побудьте здесь — я зайду за вами через четверть часа». Я поспешно стал соображать, что и как буду докладывать царю о приёме меня в Бухаресте.
Войдя в вагон-столовую, полный каких-то свитских генералов, и убедился, что сильно переоценил любознательность царя. Разговаривая с одним из генерал-адъютантов, царь как-то боком протянул мне свои пальцы, которых я коснулся со всей доступном мне почтительностью, и больше уже своим вниманием меня не удостаивал. Сначала я почувствовал было обиду на такое игнорирование царём попытки главнокомандующего прельстить Румынию своим подарком, но затем успокоился: не много ли было бы для Румынии чести рассчитывать на большее внимание. Впрочем, взирая с почтительностью на голову монарха, я тут же усомнился, чтобы в ней могли появиться эти сложные соображения.
Какой-то придворный чин подвёл меня к назначенному мне за столом месту, и затем, по данному царём общему приглашению, я сел между двумя генералами, не то членами царской фамилии, не то простыми, но важными смертными.
Боясь нарушить придворный этикет, я не сказал им ни слова за всё время завтрака во внимание к их высокому положению. Так же поступили и они, вероятно, вследствие моего низкого положения. Особенно меня смущало разноцветное вино, которым лакеи периодически наполняли многочисленные стаканы моего прибора. Я не знал, был ли я обязан пить, притом просто или предварительно пожелав здоровья кому-либо из присутствующих, начиная с «августейшего» хозяина. К тому же я боялся, что, выпив, могу сделаться излишне разговорчивым. Желая скрыть смущение, я разглядывал свои тарелки, стараясь понять, золотые они или только позолоченные. Наконец, часа через полтора завтрак кончился, и царь вышел. Сухомлинов последовал за ним, подав мне знак, что я свободен. Я приветливо ему поклонился, но про себя подумал: «И на какого чёрта ты мне устроил эту пытку!»
Вернувшись в Барановичи, я долго ещё находился под впечатлением своей поездки в Румынию. О результатах её Янушкевич для доклада великому князю расспрашивал меня на французском языке. Вследствие такого изящного стиля нашей беседы я не счёл себя вправе осквернять этот стиль рассказом о собачьем хвосте.
Янушкевич со своей стороны поделился со мной имевшимися у него сведениями о том, что к румынскому королю и Братиану ездили также посланцы и от Вильгельма, но, кажется, с миссией угрожающего характера. Братиану более расположен к нам в надежде получить Трансильванию. Не скрыл от меня Янушкевич поело моего рассказа о царском завтраке, что положение Сухомлинова непрочно, особенно в думских кругах, и что вместо него, вероятно, будет Поливанов.
Словоохотливость Янушкевича меня несколько удивила, и я решил, что тут имела влияние французская речь.
Военные действия после первых успехов 1914 года стали постепенно принимать характер, меняв благоприятный для нас, и привели весной 1915 года к поражению Юго-Западного фронта и потере Галиции. Причинами этого было непонимание своих задач генералами Ивановым и Рузским и крупные ошибки самой Ставки, не сумевшей по-настоящему руководить фронтами и хотя бы ликвидировать разногласия между ними.
Этим и воспользовались немцы, организовав посылку австрийцам подкреплений. Полагаю, что и Братиану, ощупывая в своём кармане привезённый мной золотой портсигар Николая Николаевича, с недоумением и нерешительностью наблюдал, как Иванов рвался из рук Ставки на юг, а Рузский стремился на север. Когда же нашим главнокомандующим как будто удавалось «договориться», сама Ставка оставалась без определённого решения, склоняясь то на сторону Иванова, то на сторону Рузского. Время терялось в выжиданиях, несмотря на то, что положение нашей армии улучшилось в смысле пополнения запасами и людскими у комплектованиями.
Перед глазами Николая Николаевича поочерёдно появлялись, как заманчивые цели, то Вена, то Берлин, и он колебался в выборе, иллюстрируя своим положением басню о животном, которое умирает с голоду, имея две вязки сена по бокам.
Наконец, Иванову и Алексееву надоело это выжидание, и они решили на свой страх двигаться за Карпаты в Венгрию, потянув за собой упиравшегося великого князя, но желавшего оторваться от Рузского. Но тут вдруг оказалось, что для осуществления своих планов у них мало сил.
В то время как великий князь стал вязнуть вместе с Ивановым в карпатских снегах, немцы предприняли активные действия и в Восточной Пруссии и на Юго-Западном фронте.
В феврале 1915 года и Юго-Западный и Северо-Западный фронты оказались перед катастрофой. Николай Николаевич растерялся. Иванов продолжал упорствовать в Карпатах, пока к апрелю, когда Алексеев был уже назначен главнокомандующим Северо-Западным фронтом вместо Рузского, не подвёл под разгром Юго-Западный фронт.