Изменить стиль страницы

И тогда Богданов побежал за мальчишками с чистой совестью. А если бы кто-нибудь сейчас посмотрел на него со стороны, то ни за что бы не сказал, что это идет одинокий человек. Нет, Богданов — наоборот — лихо скатился вниз по перилам. И что-то лихое при этом орал. И ему тоже орали. А уже внизу его поймала дежурная и стала нудно отчитывать.

Это была здоровущая восьмиклассница, прямо — тетка. Но Богданов так бесхитростно смотрел на нее своими разными глазами, одним — коричневым, а другим — синим, что даже эта здоровущая восьмиклассница устыдилась вдруг своего занудства:

— Чего тебе говорить? Сам же знаешь! Нельзя по перилам ездить.

— А мне очень хотелось, — объяснил Богданов.

— Мало ли чего хочется, — вздохнула много уже чего повидавшая в своей жизни и даже в чем-то уже разочаровавшаяся восьмиклассница. — Тем более нельзя.

Богданову жалко стало ее, что она так вздыхает. И он поделился с ней своим счастьем:

— А меня Нина Максимовна сегодня похвалила!

— Да ну? — удивилась дежурная. Неизвестно, правда, знала ли она Нину Максимовну, потому что в восьмом классе уже совсем другие учителя. — Ну ты молоток!

И они расстались, вполне довольные друг другом. Дежурная осталась под лестницей, на своем посту. А Богданов побежал дальше, весело задевая портфелем всех, кто ему попадался.

Неизвестно, кому он еще рассказывал в этот день, что его похвалила Нина Максимовна. Но уж Богдановой-маме он наверняка рассказал. И, возможно, Богданова-мама будет теперь за него спокойна. Очень может быть. Ведь от доброго слова, вовремя сказанного, иногда вдруг поворачивается человеческая жизнь. Это бывает…

Ася с мамой, минуя дежурную, которая, конечно, им никаких замечаний не делала, тоже выбрались, наконец, на улицу.

— Мы ведь сразу домой не пойдем? — догадалась Ася.

— Ни за что, — подтвердила мама. — Давай просто так пройдемся. В никуда.

— Можно в никуда, — согласилась Ася.

И они пошли с мамой рядом, как подруги, которым просто приятно такое избранное общество и они другого не ищут.

В сквере было солнце. Бесшумно летели желтые листья. И приземлялись бесшумно на желтую траву. На скамейках сидели бабушки и кричали своим внукам, чтобы внуки не хватали черного терьера Гошу за хвост. Но внуки все равно хватали. А Гошина хозяйка смеялась, прикрыв лицо газетой, будто она не видит.

— Погляди, сколько у этой скамейки ног? — вдруг сказала мама.

Ася взглянула. Вообще-то было, без сомненья, четыре, но Ася видела сейчас две и казалось, что больше нету.

— Две, — сказала Ася.

— Вот именно, — чему-то обрадовалась мама. — Художник может увидеть у лошади две ноги. Или, например, восемнадцать. И все будет правда. Все зависит от точки зрения. От собственного глаза.

Ася поняла, что мама, вообще-то, не с ней сейчас разговаривает. Может, сама с собой? Но Асе все равно было приятно вот так равноправно и не спеша беседовать со своей мамой, поэтому она возразила солидно:

— А скажут, что у лошади четыре ноги!

— Могут сказать, — вздохнула мама, подумав. — Но художников, кстати, это никогда не останавливало…

Они пересекли сквер, пошли по улице, за углом свернули и снова оказались на улице, только теперь на другой. Это была уже скорее аллея. Тут стояли липы. И они пошли прямо под липами. И мама не спрашивала, как эта липовая аллея называлась раньше, когда построен высокий дом с башенкой и кто из великих людей в нем когда-то жил. Она, честно говоря, и сама не знала. У мамы был такой недостаток, но с этим ее недостатком Ася охотно мирилась. Может, она даже считала его достоинством?

Мама зато рассказывала Асе, как цветут маки в пустыне, такие вдруг внезапные после дождя на песке, мгновенные, как яркая вспышка, яростно одержимые быстротечностью своей жизни на один-единственный день. Надо учиться у этих маков полноте и щедрости самовыражения…

Какое еще самовыражение? Ну, неважно. Ася даже не переспросила. Важно только то, что они с мамой беседуют сейчас равноправно, будто подруги, и глаза у мамы веселые, с чертиками.

Потом мама рассказывала, как ее поразило северное сияние.

На всю жизнь оно ее поразило. Мама думала — это просто свет. Ну, ночь, например, а все равно светло. А северное сияние — это титанический пляс небес! Будто кто-то невидимый вертит в небесах яркой цыганской юбкой и неостановимо мечется по всей небесной шири, меняя цвета ее и границы. Вдруг ощущаешь, в этих мятущихся сполохах, неистовые прорывы вечности в нашу коротенькую, как воробьиный нос, человечью жизнь. Это словами передать трудно. Когда-нибудь они с Асей поедут на Север и Ася сама поймет…

— А мы поедем? — осторожно вставила Ася.

— Обязательно, — серьезно пообещала мама. — Я должна вам с папой все сама показать. Тундру. Пустыню. Горы. Все-все…

И когда этот их разговор достиг высшей ступени сродненности душ, Ася сказала:

— Можно я тебе стихотворение прочитаю?

— Давай, — кивнула мама.

Даже не спросила — чье, какой поэт написал. Это всегда надо помнить. Папа вряд ли ей проболтался. Он стихи все равно забывает. Хотя, возможно, это был как раз единственный случай, когда папа запомнил стихотворение с одного раза.

Они остановились на каком-то углу, и Ася прочитала:

В Зоологическом музее
Стояли песики царя,
Облезлее и некрасивей
Еще не видела земля,
Хоть Петр Первый был разборчив,
Наверно знал он, что имел, —
Бегут смотреть все-все другое,
На псов никто не поглядел…

— Это мы в Зоологическом музее с Прониным были, помнишь?

— Помню, — кивнула мама.

И они пошли дальше по тихой улочке, названия которой Ася с мамой, наверное, даже уже не знали, потому что забрели далеко.

— Мне понравилось, — сказала наконец мама.

— Правда? — вспыхнула Ася. Ей вдруг стало горячо. Всюду. Внутри.

Маме понравилось, что Ася не о себе сочинила. Ну, все равно о себе, конечно, — как она это чувствует. Но не только о себе. Значит, Ася способна почувствовать за другого. За этих песиков, например, которых давно уже нет на свете. А они тоже были. И мы кое-что о них знаем, что делает их в наших глазах почти историческими личностями. Знаем, что они жили при самом Петре, он их, по-видимому, любил, как Ася своего Фингала. Но жизнь тороплива! Ася и сама заметила — все бегут. Некогда задуматься. И не только даже о песиках. А вот Ася задумалась, как-то по-своему их увидела, пожалела, что ли…

Не зря сходила в музей. Открыла для себя новое. Главное ведь даже не в том, чтобы увидеть что-то новое. Это просто — еще одно новое. Это количество. А гораздо важнее что-то новое в себе почувствовать, чтоб душа шевельнулась болью и пониманием. Это уже другое качество. От этого, кстати, в мире вся доброта. И еще маму радует, что Ася потом свои впечатления не выкинула из головы, как пустяк, а не поленилась записать…

— Я сначала как раз поленилась, — сказала Ася.

Она сперва про себя все придумала. Ночью. Вдруг проснулась. Придумала. А никакого листочка поблизости нету. Ася встать поленилась. Она уже утром записала, перед школой.

— Ночью, утром, какая разница?

Главное, Ася душу свою не поленилась тревожить…

И еще маме приятно, что у Аси, кажется, есть чувство языка. Рифмы у нее любопытные. Например, эти: «музее» — «некрасивей». Кому-то даже, возможно, покажется, что тут рифмы нет…

Ага, папа так и сказал. Но Ася, конечно, его не выдала.

А маме как раз импонирует смутная отдаленность созвучий, которую тут Ася, видимо, слышит. Это как, к примеру, костер в густом тумане. Ты идешь сквозь плотный туман и никакого костра еще не видишь. Но уже чувствуешь, что он есть. Рядом где-то. Ощущаешь какое-то его невидимое мерцание, как бы горячую близость. Значит, он есть. Там тепло, люди вокруг сидят, ветки трещат в огне, уха, может, уже кипит. И это заставляет тебя идти, несмотря на слепой туман и усталость…