– Заливай здесь, и сунем в цистерну.
– Да мне же в лагерь надо, у них до*йка скоро.
– Ничего, подождут. Давай заливай, а мы пока покараулим. В горловину-то она пролезет?
– Пролезет. Она же не толще меня, а я прохожу свободно.
– Тогда заливай скорее, а то подохнет. Дохлая рыба – не рыба. А ее тащить еще неизвестно сколько.
Витяй спустил машину к берегу, закинул в воду заборный шланг и включил насос. Голубок побежал в Ивановку за подмогой, а Парфенька на досуге принялся изучать свою добычу.
III
Это была не просто гигантская рыба, это была сама воплощенная мечта рыболова, его достигнутый безразмерный идеал, изумрудно-янтарный, сверкающий, ослепительно прекрасный в чистом свете июньского утреннего солнца. И Парфенька, облегченно вздохнув, прошептал:
– Хорро-оша-а-а!…
Других слов не нашлось, да и не было их ни в нашем могучем, ни в других, не очень могучих, но разнообразных языках таких слов, которые могли бы выразить, кроме восхищения и озабоченности, сложное отношение к тому, что (вернее, кто) пока не имеет названия. Лукерья – это так, недоумение озорных ивановцев. А вот можно ли ее отнести к щукам, неизвестно. Щукой мы нарекли ее условно и потому, что Парфенька мечтал поймать щуку, ловил ее на щучью блесну, рыба взяла эту блесну, была поймана, и вот мы говорим: щука. А таких тут никогда не было, даже в счастливое время развитого социализма.
Парфенька завороженно глядел на свою добычу и никак не мог решить, что за чудо он поймал. Морда по виду дружелюбная, длинная и красивая, как у лошади, но зубы неприятно частые, в несколько рядов и мелкие, как патефонные иголки. Она одышливо растворяла и захлопывала эти серьезные челюсти, и в глубине пасти вспыхивала серебристая блесна с металлическим поводком, а по бокам пламенели выгнутые ярко-красные лепестки влажных жабер. Вроде и страшная голова, а вроде и красивая. Будто расколотый вдоль слиток, снизу золотисто-янтарный, а сверху изумрудно-зеленый, с большими необычно синими глазами. Эти колдовские глаза, обрамленные черными длинными ресницами, глядели на Парфеньку с чарующим укором, и в их небесно-синих зеркалах он видел свое маленькое отражение: мохнатый заячий малахай с задранным ухом, крошечное лицо, состоящее из одних морщин, и свою фигурку на траве, с торчащими у самых плеч коленками. Такой-то маленький муравей стал хозяином такой большой… нет, не щуки, а, как сказал Витяй, организмы – это значит, рыбы без названия или другого живого предмета жизни.
Вокруг цельнокроеной головы этого организма золотым кольцом сверкал царский венец (у ужей такие бывают), а дальше по мощному, но, в сравнении с длиной, не такому уж толстому (72 сантиметра в обхвате, как потом установили ихтиологи) и равномерному телу шла плотная, как у окуня, чешуя, ярко-зеленая на спине и желтая, с коричневыми крапинками на брюхе.
Примерно в четверти от этой величественной головы по обеим сторонам тугого тела шевелились розовые плавники, похожие на детские ладошки, – каждый плавник из пяти перьев, перья во время движения сходились и расходились, как пальцы, судорожно скребли по мокрой, примятой люцерне, загибались и снова выпрямлялись в упругие прозрачные ладошки, ярко-розовые на зеленой траве, редкостно красивые и бессильные теперь, беспомощные.
Вот и все. Дальше извивалось по траве, почти сливаясь с ней, до самого залива змеиное тело одинаковой толщины, напряженное, сильное, и в заливе все еще бурлила вода, предсказывая ужасающую длину этого тела.
Парфенька вздохнул, глядя, как отворяется и захлопывается со всхлипом иглозубая пасть, и достал из кармана щучий зевник. Он показался сейчас игрушечным, и Парфенька смущенно сунул его обратно. Надо придумать что-то другое.
У берега урчала машина Витяя, засасывая в цистерну воду, со стороны Ивановки слышались людские голоса – это бежали сюда кормачи и птичницы утиной фермы, поднятые по тревоге Голубком.
Парфенька бросил спиннинг, отыскал в траве кривую дубинку Голубка, и дождавшись, когда в очередной раз рыба распахнула пасть, вставил туда дубинку. Убедившись, что пасть теперь не захлопнется, он лег на землю и засунул одну руку между жабер, а другую в зев рыбы, где застряла блесна. Прибежавшие на подмогу две птичницы и два кормача застали его лежащим, но он уже отцепил блесну вместе с тройником и осторожно вынимал окровавленные руки из пасти чудовища.
– г– Батюшка ты наш!… Царица небесна матушка! – завопили пожилые птичницы. – Сгубил ты свои золотые рученьки, избавитель наш Парфенюшка, пролил ты свою горячую кровушку на сыру земелюшку ранним утречком…
– Это не моя, – сказал Парфенька, поднявшись и вытирая руки пучком травы, – это ее кровушка, блесной проткнул, сейчас уймется. – И стал сматывать остаток лески на катушку спиннинга.
– Да как же ты вынул такое чудо, свет Парфенюшка? Да откуда взялась у тебя силушка?!
Квадратный рябой кормач в распущенной рубахе и мятых штанах, заправленных в резиновые сапоги, топтался возле рыбы и тяжко вздыхал. Потом толкнул локтем молодого сивого напарника:
– Это ж надо, ити его мамушку, крокодила обротал! Скажи, Степк? Это ж не Лукерья, та меньше сажени была, сам видал. А? Тут же одна морда, не дай бог приснится…
– Да-а, – сказал Степка. – Вон голова-то у него какая.
– У кого?
– Чего?
– Голова-то.
– А-а, голова-то. Да у рыбака-то.
– У рыбака-то?
– Ну. Только это у него шапка такая. Заячья. Дядя, ты головушку-то не застуди ненароком – июль скоро. Гы-гы-гы!…
В другое время Парфенька смолчал бы, а тут не смог: он же торопился из дома, впотьмах собирался, тревожить своих не хотел, вот и надел, что под руку попалось.
– Какой ты умный, парень, – сказал он с печалью.
Тот растерялся, но за него заступился рябой:
– Гляди-ка, какой явился. А, Степк? Змея поймал и нос кверьху.
– А у тебя карточка дырявая, – не поддался Парфенька.
– Истинно так, – поддержали птичницы. – А уж ругатель-то, ругатель… Пьяный ли, трезвый ли, а как зачнет «молиться» – хоть святых выноси. Да все по матушке, по матушке…
– Потому что конопатый, – объяснил Парфенька, махнув рукой.