Нина обиделась:

– Ты меня отцом не попрекай. Он, может, и правда бюрократ, но дома – хороший человек. Не пьет, не курит, маме никогда не изменял, нас, детей, пальцем не трогал. Другие колотят, а он – ни-ни. А если бы ты видел, Сереженька, как он подшивает валенки – лучше самого Монаха! И сапожки женские шить умеет, и туфли, и старую обувь в мастерскую не носим, отец сам ремонтирует. И когда сидит у окошка с сапожным делом, то Даже поет разные песни: «Меж высоких хлебов…», «На заре Советской власти…», «Подмосковные вечера» – всякие. А ты говоришь…

– Вот и не лез бы в начальники. «Беда, коль пироги начнет тачать сапожник, а сапоги печи пирожник…» [18]

Со столба напротив вдруг свистнул, а потом захрипел-заскрежетал белый колокол-громкоговоритель, прокашлялся и сообщил виноватым басом: «Говорит Хмелевский радиоузел. Извините за молчание. Трансформатор полетел, запасной пришлось искать, Петька, обормот такой, запрятал среди разного барахла. Послушайте пока «Лесные голоса». За шипеньем раздался сиплый собачий лай, затем прежний голос: «Извините, не та попалась».

– Ну, работнички! – Сергей с досадой встал и потянул за руку Нину. – Идем, а то начнется такой концерт – уши отвалятся. На танцплощадку или домой?

– Домой. Надо маме сказать о свадьбе. Вот обрадуется!

Нина взяла его под руку, и вслед им рассыпалась чистая соловьиная трель на фоне отдаленного меланхолического «ку-кy;». Они невольно замедлили шаги и свернули на боковую дорожку: за листвой деревьев и на расстоянии запись звучала тише и натуральнее.

Навстречу им попались газетчики Мухин и Комаровский, тоже молодые, оба возбуждены все той же новостью.

– По Башмакову можно дать фельетон, – говорил Комаровский, – иначе не объяснить его освобождения от работы. Он же, говорят, лет пятнадцать директорствовал, ветеран. А может, дать большую критическую статью?

Мухин позавидовал его планам, но вслух сказал иное:

– Мне твой Башмаков до фонаря. На третьей полосе дыра в шестьдесят строк. Разве интервью взять у Ручьева?

– Клише поставь с подтекстовкой.

– Там уже есть два тассовских снимка. Да и Колокольцев редакторской властью заставит взять интервью: с него спросят за освещение такого события, к тому же Ручьев общий любимец, будущее комбината. Постой, вроде соловей… И кукушка!…

Они остановились, прислушиваясь, с досадой оглянулись на шум шагов удаляющейся парочки.

– Вот дает – как заведенный! – восхитился Комаровский. – Откуда только взялся, здесь же, кроме воробьев, никого нет. Залетный, что ли, с гастролями?

– Сам ты залетный, – обиделся хмелевец Мухин. – Это у вас в Одессе, кроме чаек да воробьев, никого нет, а у нас всякой птицы, всякого зверя навалом.

– Умник. Одесса – знаменитый город, культурный, промышленный и административный центр известной области, десятки крупных предприятий, киностудия своя, огромный порт – там газетчику есть куда пойти, широкий оперативный простор. А в твоей, извини, Хмелевке десяток колхозов, два совхоза да карликовый комбинат. Все сотни раз прославлено и низвергнуто нашей газетой.

– Чего же сюда распределился?

– Сам же соблазнял: районный газетчик это как уездный врач или народный учитель: широкий профиль, культурная миссия, непререкаемый авторитет газетчика в глубинке! Или не так пел? А здесь для газетчика не глубинка, а глупинка. Нам же профессионально расти надо, нам конкурентная обстановка нужна, достойные соперники.

– Зато здесь тренируйся во всех жанрах, пиши на все темы, печатайся в каждом номере…

Они свернули на главную аллею и вышли под гремящий на столбе колокол, из которого уже хлестала джазовая крикливая музыка. Пропалывая цветочные клумбы, ползал на коленях Михеич. Они постояли за его спиной, глядя, как старик осторожно, чтобы не повредить цветы, выдергивает сорную травку и бросает ее в мусорное ведро.

– Как называются эти цветы? – спросил Комаровский.

– Анютины глазки, – ответил Михеич, не оборачиваясь и продолжая работать. – А вот эти, яркие – настурции.

– Да? Как интересно. Слышали анекдот-загадку: когда садовник становится изменником? Ответ: когда продает настурции! – И довольно захохотал.

– Веселый ты, – сказал Михеич. – Молодые все веселые. Мы тоже, бывало, веселились.

– А что вы делали? – спросил Мухин.

– Много чего. Ликбез, например. Слыхал такой?

– Проходили. В школе еще. По истории.

– Во-он оно как – проходили, да еще по истории. Вроде как со стороны глядючи, издалека. А для нас это была жизнь. И веселая и всякая. Разок одного нашенского парня вызвали на призывную комиссию, проверяют годность. И вот дошли до зренья, спрашивают: какая буква? Не видит. Покрупнее показали – и ту не назвал. Проверяют глаза – здоровые. Что ты будешь делать? Целый час бились, пока не сказал, что неграмотный. Так смеялись! – Разогнулся от анютиных глазок, поглядел, повернувшись, на газетчиков: – А вы чего не смеетесь?

Мухин неловко улыбнулся, Комаровский иронически хмыкнул:

– Ну и юмор! Идем, Муха.

VI

Ясное, росистое утро, солнечное и тихое, обещало жаркий день. Первый день самостоятельной руководящей работы Анатолия Ручьева. Анатолия Семеновича.

Конечно, секретарь райкома комсомола тоже не рядовой, у него тоже есть подчиненные, они выполняют те или иные ответственные задания, но руководство ими не так эффективно, как на производстве, где твое умение руководить людьми очень скоро воплотится в цифры дополнительной продукции, в проценты перевыполненного плана. А это уже количественные показатели, тут можно считать, можно учитывать тот или иной промах организации труда или технологической неувязки – уже в конце рабочего дня ты знаешь материальные результаты, а в течение дня можешь контролировать ход работы комбината, производственный его ритм. Очень все наглядно и хорошо.

После гимнастики, пробежки в плавках по берегу залива и купанья Ручьев растирал махровым полотенцем крепкое, тренированное тело и ощущал не простую мышечную радость, но полноту жизни, ее избыточную энергию, которая горела в нем и просилась на волю – в движение, в мысль, в дело. Он будто глядел на себя со стороны и видел красивого, сильного мужчину, смелого и готового к любым испытаниям.